доставаться повелителю, он внутренне удовольствовался своей долей и сказал:
— Возьмите обеих и отведите ко мне в шатер.
В тот же день Джелал-эд-Дину было доложено о пленении редкой красавицы, изображенной на картине в царском дворце. Джелал-эд-Дин собирался в поход на Кахети и Картли. Ему, конечно, хотелось немедленно насладиться столь необыкновенной добычей, но он никогда не откладывал дела ради женщины.
— Отошли ее в Тавриз, в мой гарем, — приказал он, строго глядя на Шереф-эль-Молка. — Да смотри, чтобы до моего приезда никто не смел на нее глядеть.
Визирь, конечно, понимал, что предупреждение касается его самого.
Султан с войсками ушел в поход. Цаго отправили в Тавриз вместе с сокровищами Грузии в сопровождении усиленной охраны. Новый управитель Тбилиси Шереф-эль-Молк избрал своей резиденцией палаты царицы Русудан.
Наступил вечер. Султан с войском был уже далеко. В городе догорали пожары. Управителю Тбилиси нечего было делать в этот час, и он решил отдать его любви, тем более что прекрасная юная женщина была рядом, здесь же во дворце, и он уже приказал, чтобы ее приготовили и привели. Ему не терпелось увидеть пленницу. Он нервно шагал из конца в конец комнаты по мягкому глухому ковру.
Дверь отворилась, и на пороге возникла Лела. Она сильно похудела от тоски и горя, волосы ее были распущены, а глаза сверкали, точно у рыси, приготовившейся напасть. Все ее тело дрожало от напряжения, как будто она готова была к любому рывку, прыжку, к любому сопротивлению.
Когда визирь впервые увидел Лелу, у нее на лице было доброе и печальное выражение. Она была полна жалости и нежности, ожидания и тревоги. Теперь на лице не было ничего, кроме напряженности и злости.
Но это еще больше привлекло Шереф-эль-Молка, потому что ему приходилось все время иметь дело с покорными и податливыми женщинами.
На своем языке он старался ободрить вошедшую. Лела не понимала ни слова, но весь вид визиря, его жесты, его взгляд говорили больше, чем все слова. Внутренне Лела сжалась и приготовилась к отпору. Шереф-эль-Молк подошел вплотную, смелым хозяйским жестом откинул назад ее распущенные волосы, поднял пальцем подбородок и поглядел в глаза. Лела задышала тяжело и часто. Она вдруг оттолкнула руку мужчины и метнулась в противоположную сторону зала.
Шереф-эль-Молк снисходительно улыбнулся. Он знал, что ей некуда бежать, а сопротивление разжигало его все больше и больше. Медленно, осторожным, но уверенным шагом, как хороший наездник к норовистой необъезженной лошади, он снова пошел к грузинке. Он хотел обхватить ее поперек тела сильной своей рукой, но Лела вывернулась и так оттолкнула его, что он растянулся на полу.
После этого шутки кончились. Визирь вскочил, напал на Лелу, однако снова промахнулся, и Лела забегала, заметалась по просторному залу, как ласточка, залетевшая в четыре стены из неоглядных просторов синего неба.
Разъяренный мужчина гонялся за ней, схватывал в охапку и тащил к постели, пытался повалить на пол, но и женщина разъярилась не меньше насильника, царапалась, кусалась, вновь вырывалась и вновь попадала в железные тиски объятий. Одежда на ней рвалась, все больше оголяя молодое белое тело. Визирь, глядя на него и слыша его под руками, стервенел еще больше, в то время как женщина изнемогала и слабела после каждого натиска.
И все должно было кончиться, но Лела собрала вдруг последние силы и руками и ногами оттолкнула тяжело дышавшего, навалившегося на нее человека, выскользнула и вскочила на подоконник. Шереф-эль- Молк со словами: «…ну куда ты от меня денешься, дурочка», — пошел к ней с протянутыми для объятий руками. Лела отпрянула назад от этих жадных тянущихся рук, ударилась спиной о переплет, окно растворилось, и, не успев даже вскрикнуть, Лела полетела вниз. Не успел вскрикнуть и Шереф-эль- Молк.
Раненый Ваче попал в руки султановых лекарей. Они прикладывали к ране мази, поили каким-то лекарством, окуривали травами, кормили как на убой. Боль затихла, и рана начала заживать. Скоро она совсем затянется, и останется на месте раны один рубец. Но не радует Ваче счастливое излечение. Он знает, что как только станет совсем здоров, исполнится приказ Джелал-эд-Дина.
Каждому человеку было бы тяжело расставаться со зрением, но Ваче еще тяжелей. Он художник. Он видит намного острее других и чувствует тоже сильнее других.
Пройдет еще несколько дней, и померкнет свет, не будет ни луны, ни солнца, ни звезд, ни облаков, ни синего неба. Исчезнут эти ласкающие взгляд холмистые горы, эта синева, разлитая по горам, эта зелень, что окружила поле, эта игра света и тени… Разве можно перечислить все, что потеряет Ваче, когда исполнится жестокое слово султана.
Ваче лежал в постели и смотрел в окно на Куру. Обреченный на вечную темноту, он пока еще упивался живым движением волн, их переливами, их блеском, их неиссякаемой жизнью. Волны набегают, обгоняют, захлестывают одна другую, завихряются, кружатся, переливаются, они могут делать все, что угодно, при своем движении вперед. Только одного не дано им делать возвращаться назад.
За рекой была видна часть разрушенного Тбилиси. Кое-где еще дымились дотлевающие пожары, а те дома, что давно сгорели, стояли теперь без крыш, без окон, опаленные и немые. С церквей повсюду были сорваны кресты и купола. При виде этих ужасных скелетов (а если разобраться, то весь Тбилиси теперь один обглоданный уродливый скелет) Ваче почувствовал дрожь и проклял султана за то, что тот не добил его тогда, в первый же день и час, или что не сразу привел в исполнение свой приговор. По крайней мере, Ваче не успел бы увидеть надругательства над родным городом, и Тбилиси остался бы в его воображении по-прежнему величавым и прекрасным.
Лучше всего был виден Ваче дворец Русудан. На высокой скале он словно взлетел к облакам, да так и застыл в этом стремительном и легком порыве. Ни пожары, ни разрушения не тронули царского дворца. Он один возвышался среди голых и черных стен, среди мрачной картины всеобщего разрушения и оттого казался еще чудеснее и сказочнее.
Да, думал Ваче, какое прекрасное творение подарил родному городу и родной стране Гочи Мухасдзе. Если и захочешь придраться к какой-нибудь детали, не найдешь изъяна в этом дворце. Вон окно, через которое падает теперь свет на картину. Этой картины тоже он больше не увидит никогда.
Узкое окно, на которое теперь смотрел Ваче, вдруг распахнулось, и из окна вылетел, казалось, ангел, полуобнаженный, с развевающимися длинными волосами. Ангел не взмахнул крыльями, он опустился вниз на воды Куры и сразу же скрылся из глаз, словно растворился в воздухе. Из окна высунулся мужчина, но тотчас отшатнулся и торопливо исчез, захлопнув окно.
Цаго чувствовала себя самой несчастной на свете. Действительно, два ее брата, Павлиа и Мамука, остались в разоренном Тбилиси при смерти. Муж в плену, и неизвестно, что с ним. Единственный сын тоже в Тбилиси, без присмотра, среди кровожадных беспощадных врагов. А саму ее везут в Тавриз, в гарем разорителя Грузии, виновника всех бед и несчастий грузинского народа.
С первой минуты плена Цаго стала думать о самоубийстве, но люди, приставленные к ней, были догадливы и зорки. К тому же они боялись гнева Джелал-эд-Дина, а это удесятеряло их бдительность. Единственное, что могла Цаго и в чем ей не могли помешать, — морить себя голодом. Она некоторое время не принимала еды, не пила, но мужества у ней не хватило, и постепенно она стала есть и пить.
В самой непроглядной тьме тоски и горя всегда отыщется огонек надежды. Может быть, Турман все- таки жив, надеялась Цаго. Может быть, Павлиа сумел спрятаться где-нибудь и теперь в безопасности, может быть, не погибнет и другой брат, златокузнец Мамука, может быть, найдутся добрые люди, христиане, которые приютят ее мальчика, и он уцелеет в этом пекле, в этом мире, превратившемся в ужасный хаос. И только в одном не брезжило никакой надежды, это одно касалось ее самой. Она понимала, почему ее с таким почетом и так бережно везут в Иран. Ее лелеют для того, чтобы сделать наложницей султана. Скоро будет конец пути, и Цаго введут в гарем, где уже томятся, как в тюрьме, десятки ее предшественниц, и даже хуже, чем в тюрьме, потому что в тюрьме не нужно делить ночного ложа с ненавистным человеком помимо своего желания и вопреки понятиям о чести. Пройдет несколько дней, и Цаго будет обесчещена, и нет никаких надежд, что этого не случится.
Мысль о возможных прикосновениях султана привела ее в брезгливое содрогание. Можно что угодно вытерпеть ради минутного свидания с мужем, или сыном, или своими братьями, но этого вытерпеть нельзя.