крайней мере, я слыхал, что здесь, на Юге, такие бывают. А как станешь рассказывать про фальшивое объявление и про награду, ты ему объясни, для чего это понадобилось, — может, он тебе поверит. Теперь проваливай и говори ему что хочешь, да по дороге смотри держи язык за зубами, пока до места не доберешься!
Я и пошел, направляясь от реки в сторону, и ни разу не оглянулся; я и так чувствовал, что он за мной следит. Все равно я знал, что ему это скоро надоест. Я прошел по этому направлению целую милю, ни разу не останавливаясь; потом сделал круг по лесу и вернулся к усадьбе Фелпса. Я решил приступить к делу сразу, без всякой канители, потому что надо было, чтобы Джим не проговорился, пока эти молодцы не уберутся подальше. А то еще наживешь хлопот с этой братией. Я на них нагляделся досыта и больше не желал иметь с ними никакого дела.
Глава тридцать вторая
МНЕ ДАЮТ НОВОЕ ИМЯ
Когда я добрался до усадьбы, кругом было тихо, как в воскресенье, жарко и солнечно; все ушли работать в поле; а в воздухе стояло едва слышное гуденье жуков и мух, от которого делается до того тоскливо, будто все кругом повымерло; да если еще повеет ветерок и зашелестит листвой, то и вовсе душа уходит в пятки: так и кажется, будто это шепчутся привидения, души тех, которые давным-давно померли, и всегда чудится, будто это они про тебя говорят. И вообще от этого всегда хочется самому помереть, думаешь: хоть бы все поскорей кончилось!
Хлопковая плантация Фелпса была из тех маленьких, захудалых плантаций, которые все на одно лицо. Двор акра в два, огороженный жердями; а для того чтобы перелезать через забор и чтоб женщинам было легче садиться на лошадь, к нему подставлены лесенкой обрубки бревен, точно бочонки разной высоты; кое-где во дворе растет тощая травка, но больше голых и вытоптанных плешин, похожих на старую шляпу с вытертым ворсом; для белых большой дом на две половины, из отесанных бревен, щели замазаны глиной или известкой, а сверху побелены, — только видно, что очень давно; кухня из неотесанных бревен соединена с домом длинным и широким навесом; позади кухни — бревенчатая коптильня; по другую сторону коптильни вытянулись в ряд три низенькие негритянские хижины; одна маленькая хибарка стоит особняком по одну сторону двора, у самого забора, а по другую сторону — разные службы; рядом с хибаркой куча золы и большой котел для варки мыла; возле кухонной двери скамейка с ведром воды и тыквенной флягой; тут же рядом спит на солнышке собака; дальше — еще собаки; в углу двора три тенистых дерева; кусты смородины и крыжовника у забора; за забором огород и арбузная бахча; а дальше плантации хлопка, а за плантациями — лес.
Я обошел кругом и перелез по обрубкам во двор с другой стороны, возле кучи золы. Пройдя несколько шагов, я услышал жалобное гуденье прялки, оно то делалось громче, то совсем замирало; и тут мне уж без всяких шуток захотелось умереть, потому что это самый тоскливый звук, какой только есть на свете.
Я пошел прямо так, наугад, не стал ничего придумывать, а положился на бога — авось с его помощью скажу что-нибудь, когда понадобится; я сколько раз замечал, что бог мне всегда помогал сказать то, что надо, если я ему сам не мешал.
Только я дошел до середины двора, вижу — сначала одна собака встает мне навстречу, потом другая, а я, конечно, остановился и гляжу на них, не трогаюсь с места. Ну и подняли же они лай!
Не прошло и четверти минуты, как я сделался чем-то вроде ступицы в колесе, если можно так выразиться, а собаки окружили меня, как спицы, штук пятнадцать сошлось вокруг меня кольцом, вытянув морды, а там и другие подбежали; гляжу — перескакивают через забор, выбегают из-за углов с лаем и воем, лезут отовсюду.
Из кухни выскочила негритянка со скалкой в руке и закричала: “Пошел прочь, Тигр, пошла, Мушка! Убирайтесь, сэр!” — я стукнула скалкой сначала одну, потом другую; обе собаки с визгом убежали, — за ними разбрелись и остальные; а через секунду половина собак опять тут как тут — собрались вокруг меня, повиливают хвостами и заигрывают со мной. Собака никогда зла не помнит и не обижается.
А за негритянкой выскочили трое негритят — девочка и два мальчика — в одних холщовых рубашонках; они цеплялись за материнскую юбку и застенчиво косились на меня из-за ее спины, как это обыкновенно водится у ребят. А из большого дома, смотрю, бежит белая женщина, лет сорока пяти или пятидесяти, с непокрытой головой и с веретеном в руках; за ней выбежали ее белые детишки, а вели они себя точь-в-точь как негритята. Она вся просияла от радости и говорит:
— Так это ты наконец! Неужели приехал?
Не успел я и подумать, как у меня вылетело:
— Да, мэм.
Она схватила меня за плечи, обняла крепко-крепко, а потом взяла за обе руки и давай пожимать, а у самой покатились слезы — так и текут по щекам; она все не выпускает меня, пожимает мне руки, а сама все твердит:
— А ты, оказывается, вовсе не так похож на мать, как я думала… Да что это я, господи! Не все ли равно! До чего же я рада тебя видеть! Ну прямо, кажется, так бы и съела… Дети, ведь это ваш двоюродный брат Том! Пойдите поздоровайтесь с ним.
Но дети опустили голову, засунули палец в рот и спрятались у нее за спиной. А она неслась дальше:
— Лиза, не копайся, подавай ему горячий завтрак!.. А то, может, ты позавтракал на пароходе?
Я сказал, что позавтракал. Тогда она побежала в дом, таща меня за руку, и детишки побежали туда же следом за нами. В доме она усадила меня на стул с продавленным сиденьем, а сама уселась передо мной на низенькую скамеечку, взяла меня за обе руки и говорит:
— Ну вот, теперь я могу хорошенько на тебя наглядеться! Господи ты мой боже, сколько лет я об этом мечтала, и вот наконец ты здесь! Мы тебя уже два дня ждем, даже больше… Отчего ты так опоздал? Пароход сел на мель, что ли?
— Да, мэм, он…
— Не говори “да, мэм”, зови меня тетя Салли… Где же это он сел на мель?
Я не знал, что отвечать: ведь неизвестно было, откуда должен идти пароход — сверху или снизу. Но я всегда больше руководствуюсь чутьем; а тут чутье подсказало мне, что пароход должен идти снизу — от Орлеана. Хотя мне это не очень помогло: я ведь не знал, как там, в низовьях, называются мели. Вижу, надо изобрести новую мель или позабыть, как называлась та, на которую мы сели, или… Вдруг меня осенило, и я выпалил:
— Это не из-за мели, там мы совсем ненадолго задержались. У нас взорвалась головка цилиндра.
— Господи помилуй! Кто-нибудь пострадал?
— Нет, мэм. Убило негра.
— Ну, это вам повезло; а то бывает, что и ранит кого-нибудь. В позапрошлом году, на рождество, твой дядя Сайлас ехал из Нового Орлеана на “Лалли Рук”, а пароход-то был старый, головка цилиндра взорвалась, и человека изуродовало. Кажется, он потом умер. Баптист один. Твой дядя Сайлас знал одну семью в Батон-Руж, так они знакомы с родными этого старика. Да, теперь припоминаю: он действительно умер. Началась гангрена, и ногу отняли. Только это не помогло. Да, верно, это была гангрена — она самая. Он весь посинел и умер — в надежде на воскресение и жизнь будущего века. Говорят, на него смотреть было страшно… А твой дядя каждый день ездил в город встречать тебя. И сегодня опять поехал, еще и часу не прошло; с минуты на минуту должен вернуться. Ты бы должен был встретить его по дороге… Нет, не встретил? Такой пожилой, с…
— Нет, я никого не видал, тетя Салли. Пароход пришел рано, как раз на рассвете; я и оставил вещи на пристани, а сам пошел поглядеть город и дальше немножко прогулялся, чтобы убить время и прийти к вам не очень рано, так что я не по дороге шел.
— А кому же ты сдал вещи?