и над ней колыхалось — не студенисто, как ревнецы или сварицы, а так, как колышется пламя свечи, — что-то огромное, обжигающее крохотные глазки криксы и, несомненно, очень опасное.
У нее собирались отобрать законную добычу, отобрать и сожрать! А если не поостережется — глядишь, и саму сожрут заодно и не подавятся, гниды!
Крикса зашлась от злобы и ужаса. Не подходи! Я сильная! Я страшная! Я могу сделать больно! Так! И вот так! И еще вот так!..
Крик младенца сорвался на хрип.
Рука пришедшей поднялась, то, что стояло за нею, взмахнуло в лад этому движению не то огненным языком, не то крылом — и маленькую криксу откинуло вглубь, стиснуло в кулачки когти…
— Ай, Олежек, ай да парень, батьке радость, мамке сладость, бабушке утеха… — проговорила старуха, опуская на пол чемоданы и принимая малыша на руки. Тот умолк, водя вокруг сизоватыми невыразительными глазками, зачмокал, прижимая к щеке тыльную сторону пухлой морковной ладошки.
— Уж и сладость… ой, баб Оль, успокоился! Ты у меня волшебница просто! Ты знаешь, Олежек уже в роддоме беспокойный был, хныкал все, пищал. Потом из роддома повезли — тихий стал, глазками лупал, как совенок. Дома поспал — а потом Мчалось: кричит и кричит, кричит и кричит, и никакого сладу с ним нету. Мы уже врачам показывали, говорят, здоров, видимо, нервы не в порядке.
— Да какой уж порядок… — Старуха вернула сосущего палец Олежку на мамины руки, сняла платок и старые разношенные туфли, повесила на вешалку плащ. Прошла в комнату, повернулась к доскам, так встревожившим когда-то маленькую криксу.
Сухонькие пальцы, сложившись в двуперстие, неторопливо прочертили в воздухе — ото лба к груди, от плеча к плечу…
ГРОМОВОЙ МОЛОТ!!!
Отеть шарахнулась по углам, подбирая опаленные незримым пламенем тенета, сварица расплескалась по потолку тонким слоем, втягивая волокна. Злыдни сыпанули прочь — иные в окно, иные и сквозь стены.
И доски отозвались — дальним грозовым раскатом из-за них донесся Отклик. Нежить будто присохла к своим местам, не смея шевельнуться…
Олежек хныкнул.
— Дай-кось, внученька… — Старуха протянула сухие, в бурых пятнах ладони. Приняла в них беспокойный комочек плоти. Завела тихим, низким голосом:
Крикса сжалась в угловатый, колючий комок. Ей было плохо — даже от голода так плохо не было. Слова этой неправильной, несъедобной, опасной добычи обволакивали ее серым плотным туманом, который не брали ни когти, ни остренькие клычки-жвальца. Плохо! Очень плохо! Больно! Неправильно!
— Ну, баб Оль, ты просто колдунья какая-то! — счастливо улыбнулась Татьяна, глядя на тихо посапывающего в прабабкиных руках Олежку.
— Кыш на тя, пигалица! — шикнула бабка, сдувая с лица седую прядь, выбившуюся из уложенной на затылке в колесо косы. — Колдунья, скажет ведь… Не видала, а говоришь.
— Не видала, — сразу же согласилась Таня. — Баб Оль, слушай, он кормленный уже, если чего — вон памперсы. Мне сегодня девчонки из нашей группы звонили, на встречу звали. Посиди с Олежкой, а? А я быстро — часам к девяти дома буду.
— Беги, беги, пошаренка… — усмехнулась бабка. — Как была егоза, так и осталася.
Мамушки, нянюшки, Сходитесь ночевать, Мое дитятко качать, А вы, сенные девушки, Прибаюкивать. Баюшки-баю, Баю детку мою…
С лестничной площадки под шипение подползающего лифта раздалось попискивание кнопок на кургузом тельце мобильника и голос Татьяны: «Тамар, слушай, все в порядке, я еду… да бабка из деревни подвалила, ей сплавила… ага, класс… а кто будет? Bay! Ион тоже?..»
Лифт протяжно зевнул огромными челюстями и проглотил окончание Таниной фразы.
Крикса глядела на старуху из-под прикрытых век добычи, не сомневаясь, что та тоже видит ее. Плохо. Очень плохо. Поймав на себе строгий взгляд выгоревших светло-серых глаз, крикса ощерила клычки- жвальца, вскинула лапки с острыми когтями: не тронь! Я страшная, страшная!..
Больше ей ничего не оставалось. Надо только вовремя спрыгнуть, когда эта, страшная, начнет жрать — как все же обидно! — ее, криксы, добычу.
Седая и страшная нахмурилась, покачала головой.