— Блин!
В последний миг, ухватившись за поручень, я завис нелепой раскорякой. Перед глазами на грязно-белой дорожке отпечатался рифленый след подошвы. «Сорок пятый растоптанный», — хмыкнув, я вернул себе равновесие и, отшатнувшись, едва не упал снова, теперь на спину. На меня уставились белые, неживые лица. Плоские, круглые маски, в глубине блестят человеческие глаза, угадываются смутные очертания носов, губ…
— Фарфор не желаете? — каркнули сверху.
Наваждение рассеялось. Высокий, похожий на ворона старик, облаченный в черный пиджак, развернул передо мной полотнище. На нем чудом держалась дюжина тарелок. В тарелках отражалась перепуганная физиономия.
Моя.
— Н-нет, спасибо!
— Есть сервизы…
— Не надо!
Бочком протиснувшись мимо фарфороносца, я поспешил удрать в тамбур.
— Памятники? — неслось в спину хриплое карканье. — Надгробья?
В тамбуре было на удивление чисто — ни пепла, ни окурков, ни грязных следов. И пахло фиалками. Наверное, проводница дезодорантом пшикнула. Лева занимал половину свободного пространства. Спиной он подпер внешнюю дверь. Гостям из соседнего вагона ворваться в тамбур было бы затруднительно. К чему такие предосторожности? Истинный вагонный меняла храбрей Джеймса Бонда.
— Что за спецпредложение?
Чем Лева решил удивить старого дружка? Фунты? Йены? Золотые пиастры из сокровищ капитана Флинта?
— Мнезы.
— …?
— Ну, мнемосрезы. Воспоминания.
— Прикалываешься?
— Какие приколы?! — Лева надвинулся горой, забубнил мне в ухо, брызжа слюной: — Ты че, не въехал? Тебе Рафа не вколотил понималку?
— И ты туда же?!
— Нет, я не туда. — Насупившись, Лева сделался похож на синьора Помидора из «Чиполлино». — Это ты туда. А я — туда-сюда-обратно. Тебе, значит, и мне приятно. Я тебя когда-нибудь кидал? Дурил?
— Кидал. Один раз. Самый первый.
— Во-о-от! — Сосиска его пальца уперлась в железный потолок. — Если тебе ни хрена не нужно — может, продашь? Чего не жалко, а? Я куплю. За хорошие бабки.
Для наглядности Лева извлек из недр своей куртки толстый «пресс». Кажется, там были рубли, гривны, доллары с евро, еще какие-то загадочные банкноты, красные с золотом… Псих? На сумасшедшего Лева не походил.
Правда, я не психиатр.
— А тебе зачем?
— Бизнес! Давай, не тормози. Шевели мозгой: что бы ты забыть хотел?
Пачка банкнот с шелестом качается перед лицом. Туда-сюда-обратно, словно шарик гипнотизера. Лева — фокусник? шулер? — листает «пресс», как карточную колоду, разворачивает веером, тасует. Я слежу за мелькающими банкнотами — загадайте вашу карту, наденьте дурацкий колпак…
— Оно тебе надо? На тебе ж лица нет. Продай!
— Ты…
— И больше никогда не вспомнишь. Я тебе бабок дам…
— Сколько? Сколько ты мне дашь?!
— Сорок два бакса.
— Сорок два? За это?!
— Ладно, сорок семь. Пятерку накину.
— Обижаешь, Левчик…
— Больше тебе никто не даст! Ну, сам цену назови.
— Лимон! Лимон баксов!
Еще с девяностых заметил: при общении с Левой каждый раз заклинивает. Начинаю изъясняться, как мелкая шестерка.
— Сдурел?!
— Лимон. Или не договорились.
— Кому оно надо, за такие бабки?
— Мне! Мне — надо! Ты понял? Мне!
— Не ори, Карузо. Нет так нет. Бывай.
— Пока, благодетель.
Уже берясь за ручку двери, я ощутил запах крепкого табака. Когда я обернулся, Левы рядом не было. Вместо него у окна стоял старик в парусиновых брюках и майке.
В тамбуре курил мой дед.
— Это ты книгу спер, — без предисловий сообщил он, затягиваясь мятой «беломориной». Дым клубился вокруг, превращая тамбур в газовую камеру. — Я знаю. Я и раньше догадывался, а теперь я все знаю.
Душегубка лязгала и подпрыгивала.
— Какую книгу? — не понял я.
Дед умер тридцать лет назад, от отека легких. Суровый, временами грубый человек, диктатор и мизантроп, он любил меня больше всех на свете. Мать рассказывала, что, когда недоношенного слизнячка принесли из роддома, дед без колебаний принял командование на себя. Ухаживал, мыл, пеленал, следил, чтоб кормили по расписанию, чтоб ни сквозняка… Построил всю семью «во спасение». «Ты не мать! — кричал он на маму. — Ты садистка! Иди сцеживайся…»
Результат налицо, подумал я.
— Немецкую. С голыми бабами.
Я покраснел. Дед говорил чистую правду. Сопливым подростком, кипевшим от гормонов, я обнаружил в дедовой тумбочке старую-престарую книгу на немецком языке. Немецкого я не знал. Но в книге имелось десятка два фотографий с «обнаженкой»: на пляже, в спортивном зале, на опушке леса. Разумеется, я понятия не имел, что такое «Конгресс Наготы и Образования», кто такой Адольф Кох, социалист и учитель, жертва Указа от 1933 года — он отказался исключать евреев из своих коммун, справедливо полагая, что голый еврей мало чем отличается от голого арийца… Ни черта я не знал и знать не хотел. Обвисшие сиськи