Зеленоватые огни и куски мрака мелькают мимо унизанных бусинками света окон.
Она стояла под руку с Гарри Голдвейзером, глядя поверх перил сада на крыше. Гарри Голдвейзер был в смокинге. Под ними, мерцая огнями, испещренный туманными пятнами, лежал, как упавшее небо, парк. Сзади на них шквалами налетали звуки танго, шум голосов, шарканье танцующих ног.
– Бернар, Рашель,[166] Дузе,[167] Сиддонс… Понимаете, Элайн, нет выше искусства, чем театр. Никакое искусство не может так передать человеческие переживания… Если бы я только мог сделать то, что мне хочется, мы были бы величайшим в мире народом, а вы – величайшей актрисой… Я был бы великим режиссером, гениальным творцом – понимаете? Но публике не нужно искусство, наш народ не позволяет о себе заботиться. Ему нужна мелодрама с сыщиками или мерзкий французский фарс с дрыганьем ножками, смазливыми хористками и музыкой… Ну что ж, обязанность режиссера – давать публике то, что она требует.
– По-моему, в этом городе живут легионы людей, жаждущих непостижимых вещей… Посмотрите на него.
– Ночью, когда ничего не разобрать, он хорош. Но в нем нет художественности, нет красивых зданий, нет духа старины – вот в чем ужас.
Минуту они стояли молча. Оркестр заиграл вальс из «Лилового домино».
Вдруг Эллен повернулась к Голдвейзеру и проговорила необычно резко:
– Вы можете понять женщину, которой порой хочется быть проституткой, простой девкой?
– Моя дорогая юная леди, как странно слышать такие слова от прелестной молодой женщины!
– Вы, наверно, шокированы?
Она не слыхала его ответа. Она чувствовала, что вот-вот расплачется. Он вонзила острые ногти в ладони рук; она задерживала дыхание до тех пор, пока не сосчитала до двадцати. Потом сказала дрожащим голосом маленькой девочки:
– Гарри, пойдем, потанцуем немножко.
Небо над картонными домами – свинцовый свод. Если бы шел снег, было бы не так мрачно. Эллен нанимает такси на углу Седьмой авеню, падает на сиденье и трет онемевшими в перчатке пальцами правой руки ладонь левой.
– На Пятьдесят седьмую улицу, пожалуйста.
Из-под болезненной маски усталости она сквозь трясущееся окно провожает глазами фруктовые лавки, вывески, строящиеся дома, тележки, девушек, посыльных, полисменов. «Если у меня будет ребенок, ребенок Стэна, он вырастет, чтобы трястись по Седьмой авеню под свинцовым бесснежным небом и провожать глазами фруктовые лавки, вывески, строящиеся дома, тележки, девушек, посыльных, полисменов…» Она сдвигает колени, выпрямляется на краю сиденья, стискивает руками живот. «Господи, со мной сыграли гнусную шутку, у меня отняли Стэна, сожгли его, мне ничего не оставили – только то, что шевелится во мне и убьет меня!» Она всхлипывает в онемевшие ладони. «Господи, хоть бы снег пошел!»
Она стоит на серой мостовой и роется в кошельке. Порыв ветра, крутящий в сточной канаве клочки бумаги, набивает ее рот пылью. Лицо у лифтера круглое, из черного дерева с инкрустацией из слоновой кости.
– Миссис Стоунтон Уэллс.
– Да, мадам, восьмой этаж.
Лифт жужжит, поднимаясь. Она стоит, глядя на себя в узкое зеркало. Внезапно что-то неудержимо веселое прохватывает ее. Он смахивает пыль с лица скомканным носовым платком, отвечает улыбкой на улыбку лифтера, открывающего рот, как клавиатуру рояля, и бодро стучит в дверь. Дверь открывает плоеная горничная.[168] В квартире пахнет чаем, мехом и цветами, женские голоса щебечут под звон чайных чашек, точно куры на птичьем дворе. Взгляды порхают вокруг ее лица, когда она входит в комнату.
Скатерть была залита вином и томатным соусом. В ресторане было дымно; на стенах висели голубые и зеленые акварели с видами Неаполитанского залива. Эллен откинулась на спинку стула. Она сидела за столом в компании молодых людей и следила, как дым ее папиросы обвивается спиралью вокруг пузатой бутылки кьянти, стоявшей перед ней. На ее тарелке одиноко таял кусочек трехцветного мороженого.
– Но ведь есть же у человека хоть какие-нибудь права… Нет, промышленная цивилизация заставит нас, в конце концов, добиваться перемены правительства и всего социального строя…
– Какие длинные слова он употребляет, – шепнула Эллен Херфу, сидевшему рядом с ней.
– И все-таки он совершенно прав, – проворчал тот в ответ.
– Результатом явилось сосредоточение в руках немногих лиц такой власти, какой мы не знаем на протяжении всей мировой истории, начиная от рабовладельческих времен Египта и Месопотамии…
– Слушайте, слушайте!
– Я говорю совершенно серьезно… Единственный путь борьбы – это объединение рабочих, пролетариата, производителей, потребителей – называйте их как хотите – путем организации союзов. Эти союзы должны окрепнуть настолько, чтобы в один прекрасный день захватить власть.
– Вы не правы, Мартин, именно «ужасные капиталисты», как вы их называете, создали эту цветущую страну.
– Хороша страна!.. Я бы не поселил здесь и собаки.
– Я не согласен. Я восхищаюсь этой страной. Другой родины у меня нет… И, по-моему, все эти угнетенные массы сами хотят, чтобы их угнетали. Они ни на что другое не годны… если бы это было не так, все они были бы преуспевающими дельцами… Люди, способные хоть на что-нибудь, всегда выдвигаются.
– Но я не думаю, чтобы преуспевающий делец был высшим идеалом человеческих стремлений.
– Во всяком случае, он больше приближается к идеалу, чем какой-нибудь сумасшедший агитатор- анархист. Все они либо доктринеры, либо сумасшедшие.
– Слушайте, Мид, вы ругаете то, чего вы не понимаете, о чем вы не имеете ни малейшего представления… Я не могу этого допустить… Вы должны постичь суть вещей, прежде чем ругать их сплеча.
– Вся эта социалистическая чепуха оскорбительна для интеллигентного человека.
Элли потянула Херфа за рукав.
– Джимми, я хочу домой. Вы меня проводите?
– Мартин, рассчитайтесь, пожалуйста, за нас. Нам надо идти… Элли, вы страшно бледны.
– Здесь немножко жарко… Уф, легче стало!.. Терпеть не могу споров. Я никогда не знаю, что мне говорить.
– Эти люди из вечера в вечер жуют одну и ту же жвачку.
Восьмая авеню была окутана густым, не дававшим дышать туманом. Сквозь туман тускло мерцали фонари, лица всплывали и таяли, как рыбы в мутном аквариуме.
– Вы чувствуете себя лучше, Элли?
– Гораздо лучше.
– Я ужасно рад.
– Знаете, вы здесь единственный человек, который называет меня Элли. Мне это нравится… Все стараются дать мне почувствовать, что я взрослая, с тех пор как я на сцене.
– Стэн также называл вас Элли.
– Может быть, поэтому я так люблю это имя, – сказала она тихим протяжным голосом (так кричат ночью, стоя на берегу моря).
Джимми чувствовал, как что-то сжимает ему горло.
– О Господи, как все гнусно! – сказал он. – Если бы я мог все свалить на капитализм, как Мартин.
– Как приятно гулять… Я люблю туман.
Они шли молча. Колеса громыхали сквозь удушающий туман. Их сопровождал далекий вой сирен и пароходные свистки.
– У вас по крайней мере карьера… Вы любите вашу работу, вы имеете огромный успех, – сказал Херф на углу Четырнадцатой улицы и взял ее под руку, чтобы помочь перейти на ту сторону.
– Не говорите так… Ведь вы сами в это не верите. Я не такой самовлюбленный ребенок, как вы думаете.