охая, ползут по крутым склонам грязных городских улиц — в любом западном городе эти американские раритеты 1950-х годов попали бы в музей, а здесь продолжают трудиться; об автобусах, набитых пассажирами; о мечетях, у которых постоянно крадут свинцовые облицовочные плитки и водосточные трубы; о кладбищах, похожих на чуждые этому городу участки какого-то другого мира, и о растущих там кипарисах; о тусклых корабельных огнях, зажигающихся по вечерам на пароходах, идущих из Кадыкёя в Каракёй; о маленьких детях, пытающихся продать каждому встречному пакет бумажных салфеток; о башнях с часами, на которые никто никогда не смотрит; о школьниках, читающих на уроках истории рассказы о победах османских времен и получающих дома побои; о то и дело объявляемых запретах выходить из дома в связи с подсчетом избирателей, переписью населения или поиском террористов, когда люди сидят по своим квартирам и в страхе ждут «уполномоченных»; о втиснутых в самый дальний угол газеты письмах читателей, которые никто не читает: «У мечети в нашем квартале проваливается купол, а ей лет триста семьдесят, не меньше — куда смотрит правительство?»; о ступеньках подземных и надземных переходов в самых оживленных местах города, каждая из которых разбита по-своему; о человеке, сорок лет подряд на одном и том же месте торгующем открытками с видами Стамбула; о нищих, появляющихся, откуда ни возьмись, в самых неожиданных местах, и о нищих, которые изо дня в день стоят на одном и том же углу и произносят одни и те же жалобные речи; о тяжелом запахе мочи, вдруг ударяющем в нос на оживленных проспектах, на пароходах, в пассажах и подземных переходах; о юных девушках, читающих колонки сестрицы Гюзин в газете «Хюрриет»; о вечерней заре, окрашивающей окна в Ускюдаре в красновато-оранжевый цвет; о ранних утренних часах, когда все спят, и только рыбаки выходят в море; о невесть почему зовущемся зоопарком участке парка Гюльхане, где в клетке сидят две козы и три утомленные жизнью кошки; о выступающих по дешевым ночным клубам второсортных певцах, подражающих американским и турецким поп-звездам, и о первоклассных певцах тоже; о бесконечных уроках английского языка, на которых школьники за шесть лет с грехом пополам заучивают только «yes» и «nо»; о переселенцах, стоящих на пристани в Галате; о валяющихся на рынках зимними вечерами после окончания торговли овощах, фруктах, мусоре, обрывках бумаги, пластиковых пакетах, мешках, коробках и ящиках; о красивых женщинах, закутанных в платки, которые, смущаясь, торгуются с рыночными продавцами; о молодых матерях, бредущих по улицам с тремя детьми; о заливе Золотой Рог, видном с Галатского моста до самого Эюпа; о продавцах бубликов, в ожидании покупателей разгуливающих по набережной, погрузившись в созерцание окрестностей; о сливающихся в единый протяжный гул корабельных гудках, доносящихся с Босфора в 9.05 утра 10 ноября, когда весь город застывает, чтобы почтить память Ататюрка; об источниках, которые столетиями верой и правдой служили горожанам, а ныне остались без кранов и превратились в бесполезные груды мрамора, и ступеньки их скрылись под слоями асфальта; о доме на маленькой улочке, в котором в годы моего детства жили представители среднего класса — доктора, адвокаты, учителя, — слушавшие по вечерам вместе со своими семьями радио, а теперь квартиры этого дома заставлены вязальными и пуговичными машинами, и за ними, чтобы вовремя успеть выполнить заказ, ночи напролет работают молоденькие девушки — за самую низкую в городе зарплату; о том, что все здесь разрушенное, поломанное и обветшавшее; об аистах, которые в начале осени летят с Балкан, из Восточной и Южной Европы на юг и по пути пролетают над Босфором и островами, и все, задрав головы, смотрят на них; и о толпах курящих папиросы мужчин, возвращающихся домой после матчей национальной футбольной сборной, которые в годы моего детства неизменно кончались крупным поражением, — обо всем этом говорю я.

И если вы чувствуете эту печаль, если вы ощущаете ее присутствие в городских пейзажах, на улицах, в людях, то порой она становится почти видимой, куда бы вы ни посмотрели, словно легкая дымка, поднимающаяся над Босфором, когда зимним днем из-за облаков вдруг выглянет солнце.

Здесь становится понятно, что печаль, о которой я говорю, совсем не похожа на меланхолию, свойственную одинокому индивидууму, но сближается с понятием печали, используемым Клодом Леви- Строссом[39] в книге «Печальные тропики». Конечно, Стамбул, лежащий на 41-й параллели, по своему климату и рельефу отличается от тропических городов, и здесь нет такой безысходной нищеты, но ненадежность жизни, отдаленность от центров западной цивилизации и «таинственная атмосфера», затрудняющая западному человеку понимание существующих здесь отношений между людьми, сближает понятия печали Стамбула и той печали (tristesse), о которой Леви-Стросс говорит применительно к тропическим городам. Слово «хюзюн», как и слово tristesse, обозначает не болезненное чувство, от которого страдает один человек, а культуру печали, атмосферу печали, в которой живут миллионы людей.

Главное же различие между словами и теми чувствами, которые они обозначают, заключается не в том, что Стамбул намного богаче, чем Дели или Сан-Паулу (если вы сравните жизнь бедных кварталов этих городов, то найдете довольно много сходства), а в том, что славные времена побед и расцвета османской культуры закончились совсем недавно, и их следы заметны в Стамбуле повсюду. Какими бы забытыми, заброшенными и затерянными среди бетонных коробок ни были эти свидетели былого — не только величественные большие мечети и исторические здания, но и встречающиеся на каждой боковой улочке, на каждом углу арки маленьких акведуков, источники и небольшие мечети, — они вселяют в сердца живущих рядом с ними миллионов людей тоску об ушедшем имперском величии.

Все это совсем не похоже на ситуацию в европейских городах, где исторические здания, сохранившиеся со времен величия рухнувших империй Запада, бережно охраняются как музейные ценности, а горожане с гордостью показывают их приезжим, — стамбульцы просто живут среди своих развалин. Некоторым западным писателям и путешественникам это кажется очаровательным. Но для обитателей города, тонко чувствующих его атмосферу, руины служат напоминанием о том, что былое величие, богатство и культура ушли в прошлое, оставив нам бедность и растерянность. Этими строениями, такими же заброшенными, грязными и пыльными, как и всё вокруг, невозможно гордиться, как невозможно было гордиться особняками, горевшими один за другим в годы моего детства.

Это ощущение похоже на недоумение Достоевского, который, будучи в 1867 году в Швейцарии, никак не мог понять, почему женевцы питают такую неумеренную любовь к своему городу. «И какие здесь самодовольные хвастунишки! (…) Всё у них, каждая тумба своя — изящна и величественна», — с раздражением пишет в одном из своих писем недолюбливающий Запад патриот Достоевский. Женевцы так гордились своим историческим городом, что, даже объясняя дорогу, говорили что-нибудь вроде: «Когда вы минуете этот великолепный, изящный бронзовый фонтан…» Стамбулец в схожей ситуации сказал бы: «Сверните у пересохшего источника и идите по улице мимо сгоревшего дома», — при этом ему было бы стыдно перед иностранцем за то, что тот увидит на этих бедных улицах. Возьмем первый попавшийся пример из Ахмеда Расима, одного из лучших стамбульских писателей (я еще буду говорить о нем ниже). В рассказе «Бедиа и прекрасная Элени» мы находим такие строчки: «Когда пройдете мимо бани Ибрагима-паши, в начале улицы на правой стороне увидите смотрящий на эту развалюху (то есть на баню) ветхий дом».

Более жизнерадостно настроенный стамбулец, возможно, укажет в качестве ориентира, как это сейчас делают почти все, какую-нибудь бакалейную лавку или кофейню (этого в современном Стамбуле предостаточно). Потому что самый действенный способ избавиться от тоски по былому величию — совершенно не думать об исторических зданиях и не обращать никакого внимания на их архитектурные особенности. Так и поступают погрузившиеся в бедность и невежество стамбульцы. Потеряв всякое представление о значении слова «история», жители города растаскивают камни из городских стен, чтобы использовать их для собственных построек, или подновляют их с помощью бетона. Другой способ избавиться от воспоминаний — построить на месте развалин «современный европейский дом». Но беспамятство и уничтожение следов прошлого не проходят даром — в конечном счете они только усиливают печаль, дополняя ее ощущением бессмысленности и нищеты жизни. Печаль, истоки которой — в разрушенном и утраченном прошлом и в бедности, уготовала стамбульцам новые потери и бедность еще худшую.

Здесь становится понятно, в чем заключается разница между понятиями huzun и tristesse. Печаль, о которой Леви-Стросс пишет в своей замечательной книге, — это печаль западного человека, наблюдающего за жизнью огромных перенаселенных городов, у чьих обитателей нет надежды на лучшее будущее. Но эта боль, очень человечная по своей сути, не имеет отношения к переживаниям местных жителей — она мучает пришельца с Запада, испытывающего чувство вины и сострадания и твердо решившего избавиться от предрассудков и клише. А хюзюн — это не ощущение человека, смотрящего со стороны, это ощущение стамбульца,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату