первый и, возможно, последний рассказ, вышедший из-под его собственного пера, с пренебрежением, с каким венец творения взирает на ужимки капуцина. Теперь незадачливый литератор видел со всей ясностью: рассказ вышел никуда не годный. Получилась беспомощная имитация псевдогерманского стиля Натаниэля Готторна, а главный герой, доктор Небогипфель, оказался пошлой карикатурой на и без того достаточно гротескных безумных ученых из готических романов. На похвалу Меррика Уэллс ответил вымученной улыбкой, подозревая, что это первый и последний комплимент в адрес его произведения.
— Машина времени… — проговорил Меррик, будто смакуя необычное словосочетание. — У вас удивительное воображение, мистер Уэллс.
Уэллсу сделалось не по себе от очередной любезности. Сколько еще восторгов ему предстоит выслушать, прежде чем удастся сменить тему?
— Если бы у меня была такая машина, как у доктора Небогипфеля, — продолжал Меррик мечтательно, — я непременно отправился бы в Древний Египет.
Это замечание показалось писателю необычайно трогательным. Как у любого человека, у этого несчастного создания была любимая историческая эпоха, равно как и фрукт, песня или время года.
— Почему? — спросил Уэллс с вежливой улыбкой, давая собеседнику возможность поговорить о своих предпочтениях.
— Потому что египтяне поклонялись богам с головами животных, — ответил Меррик без тени смущения.
Уэллс уставился на него, раскрыв рот. Он не знал, что поразило его больше: бесхитростное желание быть объектом поклонения, а не отвратительным монстром или то, как легко его собеседник в нем признался. Если кто-то и имел основания возненавидеть весь мир, этим человеком, несомненно, был Меррик. Тем не менее Человек-слон не позволял себе жаловаться на судьбу, находя повод для радости в теплом солнечном луче, скользнувшем по спине, или караване облаков, плывущем куда-то по небу. Не зная, что сказать, Уэллс взял печенье и принялся сосредоточенно его пережевывать, словно хотел проверить, исправно ли работают челюсти.
— Как вы считаете, почему доктор Небогипфель не изобрел машину времени, чтобы попасть в будущее? — спросил Меррик своим скользким, илистым голосом. — Неужели ему было нелюбопытно? Я часто думаю, что будет с нашим миром через сто лет.
— Ну… — пробормотал Уэллс, в который раз не находясь с ответом.
Меррик принадлежал в тому сорту читателей, которые никак не могут поверить, что персонажи романов — не более чем марионетки, которыми управляет могущественный кукловод. В детстве Герберт сам был таким. Однако, решив стать писателем, он усвоил раз и навсегда: авторский вымысел нельзя принимать за чистую монету, герои книг не вольны в своих поступках. Все, что они делают и думают, зависит от воли высшего существа, которое, запершись в своем кабинете, лениво передвигает фигуры на шахматной доске, отнюдь не испытывая чувств, что надеется вызвать в читателях. Романы — не куски живой жизни, а ее модели, образцы усовершенствованной, отполированной реальности, в которой пустое время и бесполезную рутину подменяют придуманные события, увлекательные и значительные. И хотя Уэллс порой тосковал по беззаботному детству, но снова стать тогдашним простодушным читателем было не в его силах. Тому, кто написал свою первую книгу, обратной дороги нет. Ты превратился в трюкача и обманщика и отныне можешь показывать свою слабость лишь таким же трюкачам и обманщикам. Сначала писатель хотел ответить, что об этом следует спросить самого Небогипфеля, но усомнился, оценит ли его собеседник невинную шутку. А что, если Меррик настолько наивен, что не отличает правды от вымысла? И эта наивность, а вовсе не чувствительность натуры делает его столь благодарным читателем? В этом случае шутка Уэллса наверняка показалась бы ему слишком злой, даже оскорбительной. К счастью, Меррик, не дожидаясь ответа, поспешил задать другой вопрос:
— Как по-вашему, машину для путешествий во времени когда-нибудь изобретут?
— Едва ли, — твердо ответил Уэллс.
— Но ведь вы сами о ней написали, мистер Уэллс! — возмутился Меррик.
— Вот именно, мистер Меррик, — ответил писатель, прикидывая, как выразить простыми словами результаты долгих размышлений о природе литературы. — Уверяю вас, если бы машина времени была реальна, я ни за что не стал бы писать о ней. Мне интересно лишь то, чего не может быть.
Сказав это, он вспомнил слова Лукиана Самосатского из «Правдивой истории»: «Итак, я буду писать о том, чего не видел, не испытал и ни от кого не слышал, к тому же о том, чего не только на деле нет, но и быть не может».[9] В свое время Уэллс выучил наизусть эту цитату, в полной мере выражавшую его собственное писательское кредо. Ему и вправду было интересно лишь то, что не могло существовать. Уэллс хотел добавить, что для остального есть Диккенс, но остерегся. Тривз говорил, что Меррик читает запоем. Диккенс вполне мог оказаться одним из его любимых авторов.
— Очень жаль. Значит, вы никогда не напишете историю получеловека-полуслона, и это по моей вине, — пробормотал Меррик.
Произнеся эту обезоруживающую реплику, Человек-слон отвернулся к окну, то ли пытаясь скрыть печаль, то ли приглашая гостя рассмотреть его со всех сторон. Уэллс глядел на Меррика, не отрывая глаз, но не с ужасом, а почти с восхищением: если бы это диковинное создание не сидело прямо перед ним, он ни за что не поверил бы, что оно может существовать в реальности. Если только это не придуманная реальность романа.
— Вы станете великим писателем, мистер Уэллс, — предсказал Меррик, продолжая смотреть в окно.
— Хотелось бы, но, по-моему, ничего не выйдет, — ответил Уэллс, после первой неудачи начавший серьезно сомневаться в своих способностях.
Меррик повернулся к нему.
— Взгляните на мои руки, мистер Уэллс. — Он протянул вперед ладони. — Похоже, что ими можно вырезать собор из картона?
Писатель смотрел на асимметричные руки нового знакомого с состраданием. Правая была здоровенной и бесформенной, левая напоминала крошечную ручку десятилетней девочки.
— Пожалуй, нет, — признал Уэллс.
Меррик печально кивнул в знак согласия.
— Только наша воля имеет значение, мистер Уэллс, — произнес он, стараясь, чтобы его тонкий голос звучал твердо и значительно. — Только наша воля.
В любых других устах эти слова прозвучали бы напыщенно и банально, но в тот миг они показались Уэллсу абсолютной истиной. Перед ним сидело живое доказательство того, что человеческой воле под силу сдвинуть горы и перейти море вброд. В отрезанном от мира больничном крыле воля была не чем иным, как прямой дорогой от невозможного к возможному. Если искалеченные руки Меррика вырезали собор из картона, на что окажется способен сам Уэллс, тот, перед кем нет никаких преград, кроме собственной трусости?
Уэллсу оставалось лишь признать правоту Меррика, чем он, судя по горделивой позе, остался весьма доволен. И голосом умирающего ребенка, который от смущения дрожал еще сильнее, поведал гостю, что картонная церковь предназначалась в подарок одной актрисе, с которой Человек-слон уже несколько месяцев состоял в переписке. Актрису звали миссис Кендалл, и она, насколько мог понять Уэллс, усердно занималась благотворительностью. Даму из общества, чувствительную к нищете и страданиям за порогом своего особняка, тронула история Человека-слона, и она решила, что лучшего применения отпущенным на благотворительность средствам не найти. Когда Меррик заговорил о том, как он мечтает, чтобы актриса поскорее вернулась с гастролей по Соединенным Штатам и пришла его навестить, Уэллс не смог сдержать улыбки — столько нежности, осознанной или неосознанной, сквозило в каждом его слове. Но одновременно он ощутил невыносимую горечь и всей душой пожелал, чтобы американское турне миссис Кендалл затянулось и очарованный ее письмами Меррик мог подольше питать призрачные надежды, не догадываясь о том, что невозможная любовь возможна только в романах.
После чая хозяин предложил гостю сигару, которую тот с благодарностью принял. Встав из-за стола, они подошли к окну — на улице уже властвовал вечер. Несколько минут Человек-слон и писатель глядели на церковь, фасад которой Меррик изучил до мелочей. По улице сновали прохожие, уличный торговец во весь голос расхваливал свой товар, экипажи катились по мостовой, истоптанной копытами сотен лошадей. Уэллсу