и там.
Потом я увидел на полу чемодан; Эльвира меня опередила: «Там вещи Дино, мы приехали на повозке…»
Дино смотрел на стекла портика и на высокую стену. Двор пересекал какой-то священник.
— …Позавчера мы были в «Фонтанах». Они даже дверь не закрыли, но все на месте. Нужно сказать, есть еще честные люди…
Эльвира говорила агрессивно, почему-то шепотом. Она раскраснелась и разволновалась. Повернулась к Дино и вдруг спросила: «Тебе здесь нравится?».
Пришел мальчик и позвал Дино к настоятелю. Я с удивлением посмотрел на Эльвиру. Она попросила его пойти и правильно ответить на вопросы, потом, повернувшись ко мне, попыталась улыбнуться. «Мы приехали с приходским священником, — объяснила она мне. — Он говорит, что этот мальчик не должен расти заброшенным. Ему нужна школа, руководство. В Турине он не может учиться, кто его будет туда провожать? Священник надеется, что его примут в пансион. Должны принять, ведь он почти сирота».
Меня пронизала странная мысль: опасность была очевидна. Дино мог навести на мой след и невольно предать меня. То, что он остался один в этом мире, не приходило мне в голову и застало меня врасплох.
— Здесь платят за пансион, — продолжала Эльвира, — но случаи, подобные нашему, исключение. Будет стоить мало или ничего. Это большое милосердие…
Так Дино остался в пансионе, а Эльвира ушла, беспокойно оглядываясь на меня и уверяя, что принесет и другие веши, что теперь Дино послужит мне ширмой. Она мне передала приветы от своей матери и Эгле. Сказала, что каждый вечер ставила на стол мою тарелку. Бывает, ей с матерью кажется, что я спускаюсь по лестнице.
XVIII
По тому, как я на него посмотрел, по моим жестам Дино понял:
На следующий день я увидел, как он бегал с другими ребятами и что-то кричал. Слава Богу. Он не дулся, не прятался по углам; я спрашивал себя, очутись я на его месте, вел ли бы я себя так же. Я даже почувствовал какую-то досадную гордость и сказал себе, ладно, он мальчик, но мы из одного теста. Если бы Фонсо, подумал я, заперли в пансионе, вел бы он такую жизнь, как я? Уже сама мысль была нелепой. Фонсо был в горах и рисковал своей жизнью. Как такое возможно? Каждый день грозил ему смертью, как и мне в то утро, когда меня должны были схватить. Даже очень давно, в детстве, я не был таким храбрым, как Фонсо. Я отличался даже от Дино. А теперь у Дино не осталось никого, кроме меня.
Я смотрел, как он бегал. Я смотрел, как в часовне он толкал товарищей. Я смотрел, как он исподтишка рассматривает витражи, когда молится. Свитер под курткой, грубые красные руки, упрямые глаза. Он вкладывал всю душу, играя в нашу игру, оставаясь невозмутимым, тайком подмигивая мне. Я вспоминал лето, Гордона, низину с дикарями, желтых людей. Я думал, что все осуществляется, даже бестолковые детские желания.
Весна была уже в полном разгаре, и по воскресеньям мальчики колонной отправлялись в Кьери и за город. Я вдыхал свежий воздух и грелся на солнышке в пустом дворе. Я спрашивал себя, закончится ли война под весенним небом, в апреле или в мае. Новости, радио вновь бередили душу. Повсюду бушевали наступления, высадки союзников, надежды. Один раз я высунул нос за ворота. С тех пор, как я узнал, что больше никто меня не ищет, я впервые вышел на улочку, добрался до небольшой площади, торжественной и невероятной, с церковью и колокольней; за крышами я увидел холм, фиолетовый холм далекого Пино. Но стоило ли рисковать, если война закончится завтра? Я не завидовал тем, кто выходил на прогулку. Я слушал их разговоры, когда они возвращались.
Говорили о солдатской казарме, озверевшие чернорубашечники бродили по полям, а ночами стреляли по окнам. Их врагами были молодые призывники и те, кто уклонялся от призыва. Парни с Юга, спрятавшиеся, как и я, в пансионе, тайком убегали из него, ссорились в кафе из-за женщин. О своих подвигах они рассказывали мне с довольными ухмылками. Они не прекратили своих вылазок даже тогда, когда чернорубашечники повесили на площади патриота. «Дурак, — говорили они, — понятно, болтался с оружием». Однажды настоятель созвал их всех и прочел им проповедь. Мол, нужно прекратить походы к женщинам. Храните свое доброе имя, ребята. Хотя и тяжелые настали времена, но ничто не может оправдать распущенности. Здоровье — это достойный образ жизни. О других опасностях он не упомянул.
Позже я услышал, как Дино в кругу товарищей рассуждал о партизанской борьбе. Все нападали на высокого костлявого парня, который защищал республику. Они насмешливо спрашивали его, почему он больше не приходит в школу в военной форме. Кто-то награждал его тумаками. Дино, самый маленький из наиболее разъярившихся, вопил: «Ну, и где социализм? Где социализм?». Но вот уже отец Феличе входит в кружок и успокаивает ребят. «Вы не знаете, что это грех?» — ворчливо обращается он к старшим. Он их рассмешил и кому-то дал подзатыльник. Мне не понравилась усмешка Дино.
Я подошел к нему попозже, когда он сидел у основания колонны. Он видел, что я иду, но головы не поднял. Я его спросил, зачем он так много болтал, разве так хранят тайну. «Если бы ты был с Фонсо, — сказал я ему, — тебя бы уже давно расстреляли. Ты, как Джулия, — спокойно продолжил я, — не умеешь держать язык за зубами».
Он смущенно, но спокойно посмотрел на меня. «Я хочу уйти к Фонсо, — проговорил он. — Я больше не хочу возвращаться в дом к старухе».
Я этого ожидал и дал ему выговориться. Он знал в Турине двор, где была явка связных Фонсо. Ему надоели женщины. Ему хотелось в горы, хотелось остаться там с другими.
— Это сложно, — сказал я. — Если бы ты им был нужен, они бы тебя позвали. Кто знает, где теперь их отряды. Немцы прочесывают все.
Потом я прибавил, что он должен послушаться маму и остаться со мной. «Ты не умеешь держать язык за зубами. Если еще раз попадешься, я отошлю тебя к старухе».
В те дни читали сообщения о столкновениях в горах, о скоплении немцев, о их решительном наступлении на партизан. Появился плакат, на котором железный кулак давил бандитов, и подпись: «Так умрет любой предатель». И фашисты озверели. Почти каждый день в Турине, по всему Пьемонту говорили о никогда не виданных наказаниях и зверствах. «Если Нандо еще жив, — говорил я, — то это чудо».
Я гулял вечером с отцом Феличе по огромному двору, где уже целых полчаса орали ребята. С кем-то из помощников мы встречались на поворотах, каждый говорил о своем. Неожиданно задать вопрос отцу Феличе было одной из их любимейших шуток: «Отец Феличе, нам-то вы можете сказать. Кто из этих ребят ваш сын?».
— Должно быть, ты, — отвечал священник, — я тебя уже сажал на хлеб и воду.
Дино вопил среди других и иногда попадало и ему. «Этот мальчик, — сказал отец Феличе, — видите? Настоящий волчонок, фашистик, ребенок войны. Отец и мать в тюрьме, он на улице. Кто виноват?».
— Мы все виноваты, — ответил я, — мы все в свое время кричали «да здравствует».
Отец Феличе локтем прижимал к себе молитвенник. Он вздрогнул, пожал плечами. «Что бы ни произошло, — сказал он, — нам придется все исправлять. Он не один такой».
Потом, поглядывая на мальчишек, он открыл молитвенник. Об этой книге мы с ним говорили утром. Я попросил у него ее — это был требник, молитвослов и церковный календарь — и пролистал, но почти ничего не понял: она была полна молитв на латыни, псалмов и кондаков, треб, тропарей, проповедей и размышлений. Там можно было прочесть о церковных праздниках и святых (у каждого дня, оказывается, был свой святой); я познакомился с житиями мучеников и их ужасными страданиями. Там была и история о