Рэйчел медленно покачала головой.
— Ты не заставишь меня возненавидеть тебя, — сказала она.
— Пошла ты в таком случае к черту! И пусть тебя обвинят в неуважении к суду, пусть посадят в тюрьму, будь мученицей — пошла ты к черту!
Джек протиснулся между их столиком и соседним, чувствуя, что привлек к себе внимание. И вышел из зала.
На улице он налетел на молодого человека, который шел с девушкой; рядом шла еще какая-то пара. Молодой человек от неожиданности отшатнулся, всей своей тяжестью качнувшись назад, на пятки.
— Эй, мистер, поосторожнее…
— Пошел ты к такой-то матери, — сказал Джек.
И зашагал прочь.
А сам в это время думал: «Она тоже не заставит меня возненавидеть ее».
Он все шел и шел, сам не зная куда. Пройдя квартал — другой, где полно было греческих ресторанчиков и лавок, он очутился на темной боковой улице. Вот теперь у него застучало в голове! Он с наслаждением свернул бы кому — нибудь шею. Он весь пылал, и его подташнивало, как в те долгие кошмарные часы, когда он ждал, что скажут, посовещавшись, присяжные, и сознавал, что не властен над своей судьбой и что, как это ни страшно, не в его возможностях что-либо изменить. Если бы его вырвало, ему бы стало легче, но не мог же он блевать прямо на улице.
Иногда, дожидаясь вердикта, он вызывал у себя рвоту, чтобы освободить желудок. Это помогало. Действительно помогало. Но не может же он блевать здесь, прямо посреди улицы, так что надо идти дальше… Злость вылилась в досаду, а досада — в сексуальную одержимость…
И тут в ею мыслях возник кто-то — женщина, лицо. Он вспомнил жену Марвина Хоу.
Он многие месяцы не вспоминал ее лица. Непроницаемое, как самая непроницаемая стена, лицо придуманное, ненастоящее. Он многие месяцы не вспоминал об этой женщине. Однажды он рассеянно листал утреннюю газету в поисках чего-то, что могло бы его отвлечь, сам не зная чего, и вдруг на женской страничке увидел ее фотографию. «Бог ты мой, — подумал он, — это же она». И его замутило от стыда, от чувства поражения, от необъяснимого провала, которому нет названия.
Джек с отвращением отшвырнул от себя газету. Но он запомнил все, что там было написано.
— Какая белиберда, какая непристойная, немыслимая белиберда! — сказал он тогда.
Но он запомнил текст и запомнил лицо — просто овал в газете, чудо, созданное из крошечных точечек на дешевой газетной бумаге. Запомнил. Ему было плохо, стыдно, а мозг его из этой темной улицы устремился от Рэйчел назад — к жене Хоу, той женщине, что сидела тогда в классе.
Он помнил все — и саму женщину, и ее лицо, и даже текст в газете. Ему противно было, что он это помнит.
Он не испытывал ненависти к своей жене Рэйчел, он ненавидел чужую жену. И ненавидел не себя, а другого человека. Он многие годы ненавидел Марвина Хоу. Он ненавидел подобных людей и был прав в своей ненависти к ним, потому что они были его естественными противниками. Он не желал им смерти — нет, не желал. И, однако же, если бы он увидел ту фотографию Элины Хоу на первой странице, а в тексте под ней было бы сказано, что ее изнасиловали и задушили — такой-то за этот год «случай нераскрытого убийства», — это, наверное, не огорчило бы его…
Домой он вернулся уже после трех. Рэйчел ждала его: они обнялись, устало, грустно. Они не питали друг к другу ненависти. Джек не питал к ней ненависти. Он будет любить ее до конца жизни.
Нескольких человек приговорили к тюрьме за отказ отвечать на вопросы Большого совета присяжных, но лишь одного из них Джек знал — и это была не его жена, а молоденькая черная девушка, которая якобы плюнула в лицо старшине присяжных, бывшему ректору университета и в свое время герою-летчику. Чета Моррисси пошла на прием, устроенный для сбора средств в фонд помощи девушке, которую они мало знали и не очень любили, и Джек не без жалости заметил, какое растерянное, воспаленное лицо было у его жены, когда она говорила в тот вечер с другими гостями, — словно она испытывала потребность что-то сказать, выбросить из себя, чтобы все услышали, но так и не нашла нужных слов, так и не сумела это выразить.
После выступления на заседании совета присяжных она явилась к Джеку в контору и сказала: «Все. Я прошла через это. Кончено». — И с нервным смешком шутливым жестом протянула ему руки, точно хотела показать, что они неиспачканы — или все-таки испачканы, Джек так и не понял, настолько он был рад ее видеть.
Он не стал ее расспрашивать, как все прошло, какие вопросы ей задавали: он понимал, что лучше воздержаться. И Рэйчел тоже ничего не сказала. Он предположил, что присяжные задавали ей такие вопросы, на которые она могла ответить, что не знает, не располагает нужной информацией, и ее отпустили — кому нужен такой свидетель… Но все-таки он не знал, что там произошло, и никогда ее об этом не спрашивал.
А возможно, она солгала. Но об этом он не желал знать.
Джек старался избегать их общества и проводил большую часть времена с друзьями Рэйчел: он старался не спорить с ними, старался давать им советы, выступая в роли чуть более умудренного опытом, более умного революционера. Потому что они всегда говорили о революции — они употребляли именно это слово, — и хотя Джек втайне считал, что они понятия не имеют о том, о чем, черт бы их подрал, толкуют, — ведь они пользовались этим словом и другими словами, как детишки в детском садике пользуются кубиками с буквами: перебирают их, играют ими, обмениваются, — он понимал, что кто-то должен серьезно выслушать их. Все молодые ребята из Мичиганского комитета объединившихся против войны во Вьетнаме получили вызов в суд по обвинению в нарушении закона о распространении наркотиков, а Джек вызывался бесплатно вести их дела. Частично он сделал это ради Рэйчел, а частично потому, что знал: их ждут неприятности, и им нужен юрист, который оградил бы их от еще больших неприятностей. Он советовал им, какие употреблять слова во время выступлений в суде,
Ну и что? Какого черта, думал Джек, даже если они самодовольные горластые смутьяны, все равно кто-то должен их защищать.
Но что-то точило его, проникало ему в душу — то ли от них, то ли из самого детройтского воздуха. Он не знал откуда. У него не было времени подумать над этим — слишком он был занят, чтобы теоретизировать… Порой он буквально ощущал этот боевой дух соперничества, носившийся в воздухе: прикидка, как перед боем, и оценка, и проба сил, вечная проба сил — не только в судах, но и на улице, то, как люди глядят друг на друга, мужчины и женщины, белые и черные, и эти длинноволосые неряшливые мальчишки, которые сидят на тротуаре у дома, где находится его контора, в нескольких кварталах от университета. Таинственная штука эта разлитая в воздухе отрава — обнаженный, холодно-расчетливый эгоизм, столкновение противоположных интересов в чудовищном объятии, неуправляемость человеческих контактов. Он старался об этом не думать. Ему хотелось любить людей, которых он защищал, — хотелось любить всех людей, право же. А иначе мир превратится в ад, все жизни превратятся в ад, и никто уже его