Нет. Нет.
А как он начал вас обижать?
…пытался меня запугать, спрашивал, верю ли я в то, что можно читать чужие мысли… слышать голоса… чтобы кто-то тебе указывал, что надо делать… Говорил, что Господь наставляет его.
Наставляет?
…насчет Ронни, насчет мистера Стелина… Что мистер Стелин теперь предал Ронни, что…
И она говорила и говорила своим тихим, робким голосом, говорила пристыженно — про Стелинов, и про то, как ее муж звонил им по телефону, и какой это был стыд, какой стыд, и как она просила его прекратить, и как муж ударил ее, а потом сын просил его прекратить, и он ударил сына… и как Стелин оскорбил его.
Как?
Она помедлила.
Миссис Моррисси, как Нил Стелин оскорбил вашего мужа?
…он сказал… сказал…
Вы сами слышали это по телефону?
Да, я слышала его, слышала голос, слышала, как мистер Стелин кричал… он сказал, что мой муж сумасшедший, что он сумасшедший и…
Мистер Стелин так и сказал, что ваш муж сумасшедший? Да.
Он это сказал, именно это слово?
Да. Сумасшедший.
И вы очень испугались?..
Она раскрыла было рот, помедлила, а потом все-таки сказала, глядя в упор на Хоу, боясь отвести взгляд. Вот теперь Джек уже не знал, говорит ли она правду, потому что не вспомнил, не мог вспомнить «правду» того вечера семнадцатого января, но ему показалось, что мать говорит так, точно это неправда. Отвечала она сбивчиво. Зал ожил, вздохнул с облегчением, когда Хоу в качестве доказательства представил несколько увеличенных фотографий того, что натворил отец Джека в тот вечер у себя дома. Разбитая посуда, разбитая лампа, острые осколки — словно частицы головоломки. Джек с волнением вглядывался в лица присяжных и спрашивал себя, видят ли они там, в этих черно-белых фотографиях, то, что им преподносят.
…как одержимый?
…сам не свой, не мой муж. Не Джозеф. Это…
Не ваш муж?
Не Джозеф. Не Джозеф. Чужой.
Тогда другой юрист поднялся, чтобы допросить мать Джека, и он был столь же мягок, как Хоу. Но он задал ей всего два не имеющих отношения к делу вопроса и затем вежливо отпустил, словно заранее знал все ее ответы и они не имели для него значения. Как и она не имела значения.
Теперь настала очередь Джека.
Теперь он вышел вперед, чувствуя, как внимание зала переключилось на него, взгляды всех обратились к нему. Даже глаза судьи — но в них ничего нельзя было прочесть. Джек репетировал это не одну неделю, не один месяц, но он не представлял себе, что все будет как во сне, что он будет идти среди напряженного молчания, среди тишины, неся в себе свой страх. Ноги у него были словно ватные, и, однако же, колени сгибались и разгибались как обычно. Руки дрожали, и, однако же, эта дрожь была вроде бы внутренней, ни для кого не заметной.
^от он повернулся, вот сел. Лицом ко всем. Вот, сев, увидел перед собой зал — и это было как шок. Все смотрели на него, разные люди с интересом смотрели на него. Даже отец смотрел — его тупой стеклянный взгляд был устремлен на то место, где сидел Джек, но он словно бы и не видел Джека, не узнавал своего сына на таком важном месте.
Джек почувствовал, что начинает терять сознание, что сейчас отключится мозг. Но он не упадет в обморок. Он заставил себя дышать медленно, глубоко, как тренировал себя раньше, репетируя эту минуту, как внушал себе.
Он уперся взглядом в лицо Хоу.
Он услышал, как Хоу спросил его: может он описать поведение отца вечером семнадцатого января тысяча девятьсот пятьдесят третьего года?
Джек помедлил, пытаясь вспомнить. Он знал, что надо говорить, точно знал, как начать, но сердце у него так сильно колотилось, что это отвлекало его…
Он… Я… Мой отец…
«Говори яснее», — поучал его Хоу. Он улыбнулся.
Джек втянул в себя воздух и задумался. Затем заговорил. Голос его на этот раз звучал увереннее, он уже не прерывался. Джек крепко сжал руками подлокотники кресла, и голос его сразу словно бы окреп, утверждая себя в зале.
…семнадцатого января тысяча девятьсот пятьдесят третьего года?…
Он рассказал, как отец пришел домой очень возбужденный, как выпил, как ударил мать… как потом расколошматил все на кухне и в гостиной… как…
Джек отвел взгляд. Покосился на присяжных. Сначала робко, потом, видя, что они сочувствуют ему, — уже увереннее; он рассказал, как рыдал отец, как просил у матери прощенья… а потом вышел из дома и…
— Он нас всех так застращал, — сказал Джек. Теперь он заговорил вполне ясно. — С каждым днем он становился все хуже, это было ужасно. Мать не хотела вызывать доктора до того вечера. Мы с сестрой все просили ее, а она… она боялась… до того вечера, а тоща сказала — да, да, придется вызвать специалиста… завтра утром… Она сказала, да, завтра утром она разрешит мне позвонить какому-нибудь доктору. Но тогда было уже поздно.
— Что же, по-твоему, Джек, довело твоего отца до такого отчаяния?
— То, что мистер Стелин оскорбил его… и смерть Ронни. И… и то и другое так переплелось у него в мозгу — эти две вещи, — Джек говорил медленно, взволнованно, — то, что он считал, будто мистер Стелин оскорбляет Ронни… что он смеется над Ронни…
— А мистер Стелин понимал, что он таким образом выводит из душевного равновесия твоего отца?
— Не знаю. По-моему… по-моему, он хотел сделать так, чтобы отец возненавидел его. Помню, я думал… что… что он это делает нарочно, а иначе… иначе зачем бы он так делал? Ведь он же видел, как это было ужасно для отца…
Теперь Джек почувствовал себя уверенно, вполне уверенно. Все это правда. Самая настоящая правда, хотя раньше он никогда в такие выражения ее не облекал. Он заранее продумал некоторые слова, ответы на вопросы, которые мог задать Хоу, но сейчас он отвечал иначе и, однако же, правильно. А Хоу осторожно вел его дальше и дальше: снова о брате — его история, снова все те же факты, даты, дата смерти, снова похороны, а потом месяцы, в течение которых его отец все опускался, — все это уже слышали, но еще не из уст Джека, не с его точки зрения. И Джек чувствовал, как внимательно все слушают, потому что это говорит
Хоу три часа допрашивал его.
Во время перекрестного допроса Джек вежливо смотрел на прокурора и отвечал: «Нет, сэр… да, сэр…» Очень почтительно, как и подобает пятнадцатилетнему мальчику. И, однако же, по-взрослому. Несмотря на усталость, он почувствовал, как в нем нарастает возбуждение, ибо он физически ощущал антагонизм этого человека — точно перед ним была стена. Да, ему нравятся стены, ему нравится кидаться на прочные, крепкие стены! И он уважал этого человека, этого Фромма. Немного боялся его, не зная, какой вопрос тот может задать, но уважал и даже почему-то хотел, чтобы допрос не кончался.