ему приходилось держать по револьверу в разных частях дома и в конторе: он никогда не стал бы тайно носить оружие.

Он включил аппарат:

Я хочу быть нежной с тобой… Потому что ты скоро станешь отцом… потому что ты отдаляешься от меня… я хочу начать прощаться с тобой… Я хочу любить тебя…

И затем другой голос, резкий, удивленный:

Вот как? Значит, дело в этом? И ни в чем другом?

Марвин послушал немного и нажал кнопку «стоп». Он выбрал другую кассету из лежавшей перед ним груды, вложил ее в аппарат, отхлебнул бурбона и снова услышал тот же мужской голос:

Ты любишь меня?.. Ты действительно меня любишь?.. Ты не притворяешься, что любишь?..

Он услышал, как женщина ответила: Нет.

Не притворяешься?

Нет.

Он слушал, слушал. После того как он не одну неделю взвешивал имевшиеся в его распоряжении улики, он решил дать себе день и ночь на то, чтобы прийти к решению. Он сказал секретаршам, что они могут сидеть дома; он сказал жене, что его не будет в городе: он уезжает в Нью-Йорк. Необходимо было держать себя в руках, не спешить, не спешить… Нельзя принимать решение под влиянием минуты. Ни в коем случае нельзя спешить.

Он нажал кнопку «ход», опустил ее и стал слушать — снова голос этого мужчины, который теперь уже не вызывал у него внутреннего содрогания:

…это для меня невыносимо… я — как человек, который верит в Бога… я — никто, я — Моррисси, и я никогда не стану судьей… Все, что у меня есть, — это убеждение… что Закон вечен и что он спасет нас… Я действительно так считаю: он спасет нас… Extra ecclesia nulla salus. Ты меня понймаешь?

Марвин еще какое-то время послушал. Перебрал пачку фотографий и, выронив их, снова стал слушать пленку… Вынул кассету и вставил другую, принялся ее прогонять, пока не дошел до тех слов, которые хотел услышать… Быстро прокрутил голос жены, превратившийся в забавное, прерывистое кваканье, и затем большую часть того, что говорил мужчина, и дал пленке нормальный ход:

…разрешалось ненадолго стать богом… при условии, что, когда настанет время, им… вырежут сердце… Человек соглашался сначала стать богом, а потом… соглашался, чтобы у него вырезали сердце. Вот я и думаю, стоит ли ценою такой жертвы становиться богом? А в конце что — похороны при большом стечении народа?

Через несколько часов Марвин, перебрав кассеты, снова поставил:

…что Закон вечен и что он спасет нас… Extra ecclesia nulla salus. Ты меня понимаешь?

Наутро, около пяти часов, проведя, таким образом, тридцать девять часов за изучением материалов, Марвин принял решение. Пошатываясь, но подошел к окну, раздвинул портьеры и распахнул ставни: решение принято — он никогда его не изменит. Что сделано, то сделано. Его била дрожь; стараясь не смотреть на свои руки из боязни увидеть, как они дрожат, он смотрел на невидимое небо и твердил себе, что это же все очевидно: ему не надо придумывать никаких аргументов, поскольку все аргументы изложены любовником его жены. Все тут. Вся защита, все самообвинения, все признания — отчаяние, стыд, чувство вины…

У Марвина не было законного права разделаться с Моррисси, но моральное право у него было — Моррисси сам это знал. Он знал, что виновен и должен понести возмездие. В известном смысле он даже жаждал возмездия. Марвин уловил это в его голосе. Но они оба знали, что у Марвина нет законного права что-либо предпринять, что он не может нанести никакого вреда телу Моррисси, явившемуся источником преступления… и они оба знали, что законность любого человеческого поступка куда важнее его моральной обоснованности.

Поэтому Марвин перестал слушать улики. Хотя он и не закончил следствия, он решил никогда больше не подвергать себя такой пытке.

Это было единственно возможное решение.

3. В большом доме пахло сыростью, холодом, океаном. Марвин сидел в комнате, которую он приспособил под кабинет, — красивой, хоть и довольно холодной коробке, окнами не на океан, а на сушу; он провел за работой столько часов, что даже не мог сообразить, какое сейчас время суток — раннее утро или унылый туманный день, еще один из малоприятных дней, которых было так много этим летом в Мэйне.

Он слышал, как она ходит где-то наверху, в глубине дома, и вскинул голову, пытаясь представить ее себе: женщина подходит к одному из окон, выходящих на океан, женщина смотрит на океан, на этот безграничный неведомый простор.

Он привез ее сюда, чтобы она пришла в себя. Он преподнес ей этот дом — один из многих своих домов, дом, куда раньше он ни разу даже не наведывался, — и океан. В ней же по-прежнему таилось нечто безграничное, неведомое, — не пустота, а некая таинственная субстанция, которую невозможно себе подчинить.

Через некоторое время — через несколько часов, а может быть, и дней — он пойдет пригласит ее сюда, посидеть с ним. К тому времени бутылки из-под бурбона будут выброшены, большие, желтые, исписанные нервной рукой блокноты будут лежать в ящиках стола, все физические доказательства проделанной им страшной работы исчезнут, будут спрятаны, уничтожены. Он запомнит все свои доводы и станет их излагать мягко, очень мягко, чтобы не испугать ее.

Я хочу поговорить с тобой, Элина, — скажет он, — но я не хочу тебя пугать.

Я никогда не стану тебя пугать.

ДЖЕК МОРРИССИ

1. Пятое июня.

Произнося речь при вынесении приговора, Джек удивительно ясно слышал свой голос, пробивавшийся сквозь злую пургу отдельных слов, кусочков и обрывков фраз, крутившихся в его мозгу и словно сражавшихся с ним, однако голос продолжал звучать спокойно, а в нужное время зазвучал чуть взволнованнее, словно Джек уже не раз переживал такие минуты… Джек Моррисси барахтается, борется за жизнь, полностью владея собой, хотя и не всем остальным в этом мире. Его клиент стоял тут же, слегка улыбаясь, взъерошенный, ошеломленный, словно бычок, оглушенный ударом молота, ждущий, когда наступит смерть, и не ждущий, потому что уж слишком невероятна эта мысль. Доу пытался от него избавиться, не раз говорил об этом в суде — вежливо, потом в ярости, потом снова вежливо, — но Джек по-прежнему был при нем, да, он стоял сейчас и, глядя в умное моложавое лицо уже немолодого судьи, приводил доводы в пользу помилования. Его оппонент, молодой человек по имени Тайберн, заместитель окружного прокурора, который после этого дела резко пойдет в гору, слушал Джека, точно старого друга, вперив взгляд в столик перед собой, и чуть ли не кивал, еле уловимо кивал: да, все это ему известно, все это известно и отметено — он знал, что выиграет дело. Но Джек продолжал говорить. Никогда еще он не выступал так красноречиво. Он шел ко дну, терпел поражение, но был, пожалуй, единственным человеком в зале, который этого не знал.

Голос его звучал четко и чуть пронзительно; он представлял себе, сколько народу слушает его — в том числе и Элина, — и горькое, кружащее голову сознание одержанной победы владело им, несмотря на бесспорность ожидавшего его поражения, — столь же бесспорного, как и то, другое…

Он говорил:

— …молодые люди вроде Мередита Доу вызывают возмущение у старших, людей, заботящихся о декоруме и достатке, потому что эти молодые люди считают себя свободными… они хотят остаться чистыми, целеустремленными, иметь право совершать ошибки, на которые другие из трусости не отважатся. Эта их свобода вызывает чувство стыда у тех из нас, кто несвободен в своих действиях… и мы обрушиваемся на эту молодежь, потому что боимся и жаждем отмщения. Но отмщения за что? Мне кажется, мы должны быть выше отмщения — ведь это говорят в нас наши страхи и зависть… К тому же, думается, суд в результате этого процесса понял главное — что ответчик искренне верит в наш закон, невзирая на некоторые вырвавшиеся у него замечания, — он твердо и неуклонно верит, что закон построен на соображениях морали и гуманности, что он учитывает наши человеческие слабости, которые в последнее десятилетие стали так мучительно для всех нас проявляться… Мистер Доу — молодой человек поразительной цельности

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату