которые
— Нельзя винить Джексона Доу за то, как ведет себя его сын, — возмутилась миссис Карлайл. — О чем, черт побери, ты болтаешь? Ты пьян!
— Джексон Доу будет поддерживать этого маньяка, своего сынка, он будет подпирать его, что бы тот ни говорил, — возразил мистер Карлайл. И потряс пальцем перед носом Марвина. — Он
— Джон, не так громко, пожалуйста, — прошипела миссис Карлайл.
— Хорошо, — согласился он, понижая голос, — его защищает юрист-еврей, который публично объявил, что намерен разнести в щепы наше общество…
Элина во все глаза смотрела на этого человека. Она пыталась сосредоточиться на том, что он говорил, но он был так разгневан, лицо у него было такое красное, что она чувствовала лишь его ярость. Тут взгляд ее упал на мужа, сидевшего вздернув голову, — он так ее вздернул, что, казалось, она сейчас оторвется, — и Элина вдруг с ужасом подумала:
Но Марвин произнес вполне спокойно:
— Он не еврей — этот защитник молодого Доу. И в любом случае вам едва ли нужно понижать голос: я сомневаюсь, чтобы в этом зале был хоть один еврей.
Мистер Карлайл забыл, что он стремился доказать. Он в смущении взглянул на жену. Миссис Карлайл положила руку ему на плечо и с жалкой улыбочкой произнесла:
— Извините, пожалуйста, моего мужа, Марвин, но… вы же знаете… при той ситуации, которая у нас в доме… а тут еще этот мальчишка Меред Доу, который проповедует такую грязь… это же как зараза, чума, тобой из наших детей может это подцепить. И наш сын — он как раз и есть жертва своего времени. Это как бактерии, которые распространяются по воздуху и заражают самых славных, самых чистых молодых людей… А потом вы читаете про этого мальчишку Доу, которого арестовали и который был связан с совсем молоденькой девчонкой, совращал ее, а потом читаете, что его будут защищать всеми возможными способами… что возникают комитеты, которые собирают деньги для его защиты… и… и это, конечно же, выводит из себя такого человека, как мой муж, который так любит своего сына…
После этой вспышки эмоций беседа потекла более спокойно. Элина, чувствуя, что надо сидеть очень тихо, внимательно следила за лицом мужа и слушала, а он спокойно заметил, что, хотя так называемая коалиция радикалов, состоящая из юристов, и тех, кто выступает против войны, и тех, кто борется за гражданские права, вроде бы и добивается успехов в либерально настроенных судах, на самом-то деле в стране царит нетерпение и возмущение, которое с течением времени станет проявляться все более решительно.
— И я знаю, о чем я говорю, — закончил Марвин.
Миссис Карлайл протянула руку и дотронулась до его плеча.
— Да, вы знаете, я вам верю, — сказала она ласково, с пьяным пылом. — Вы всегда знаете, о чем вы говорите. Каждое ваше слово стоит… стоит… чистейшего золота, клянусь, все так говорят. Мы все гордимся вами, Марвин.
— Верховный суд, — внезапно изрек мистер Карлайл, промокая салфеткой разгоряченное лицо. — Верховный суд. Да, совершенно верно. Все действительно вернется в свое русло, Марвин, вы правы.
Но Марвин, который был в этом вопросе особо чувствителен и не очень был согласен с некоторыми недавними решениями Верховного суда, поскольку они могли затронуть интересы его клиентов, усомнился в том, что так оно и будет, и мистер Батлер тотчас с серьезным видом кивнул. Марвин сказал, что его не волнует ссылка на Первую поправку к конституции, — нет, потому что среди его клиентов редко попадаются такие, кто был бы арестован за публичное выступление или распространение памфлетов; обычно его клиенты — это убийцы и, следовательно, — сказал он со своей всегдашней иронической, смущенной и, однако же, вполне серьезной улыбкой, — «преступники более высокого класса»; нет, ему глубоко безразлична эта область правосудия, но его беспокоит расширение сферы действия законов, предоставляющих полиции право на обыск и арест: процессы, которые он вел всего год тому назад и которые закончились оправданием, сейчас могли бы завершиться совсем иначе и его клиенты страшно пострадали бы…
— И те, кто по сей день жив, могли бы уже давно лежать в могиле, — сухо заключил он.
Элина выделила последнюю фразу, которую она только и расслышала: «И те, кто по сей день жив… могли бы уже давно лежать в могиле». Она в изумлении смотрела на мужа.
Право же, он необыкновенный человек. Все это знают. Он и выглядел крупнее, чем положено человеку, словно был снят на кинопленку сквозь увеличительную линзу; он был явно личностью высшего порядка — даже в этом ресторанном зале, полном богатых, незаурядных людей. Элина смотрела на него. На нем был слегка приталенный костюм в тонкую полоску, шелковая рубашка лимонного цвета и широкий галстук пастельных тонов, красивый, может быть, чуточку слишком броский, словно предназначенный для сцены, а не для встречи за ужином. Последние годы люди общественного положения Марвина пытались одеваться в таком стиле, — а Марвин одевался так уже не один десяток лет, — но они не обладали его театральным спокойствием, его высоким умением владеть собой, так что выглядели как ряженые. Это их даже старило. Элина наблюдала за мужем и, терзаясь страхом, думала, сумеет ли найти в нем прибежище. Ведь он же спас стольких людей — людей, не менее виновных, чем она.
Около полуночи дама, похожая на мать Элины, покинула зал вместе со своим спутником, красивым седым господином в строгом английском твидовом костюме; Элина смотрела на нее в упор и пыталась определить, пыталась поймать ее взгляд… Женщина была очень хорошенькая, лет около пятидесяти, хотя, возможно, и постарше, ее каштановые волосы были перехвачены сзади черной бархоткой, что было модно тогда; на ней было черное, с виду дорогое платье, выгодно подчеркивавшее фигуру, и золотые украшения. Уже выходя из зала, она случайно увидела Элину. И увидев, просветлела, широко улыбнулась и замахала с другого конца зала… помедлила, словно решая, подойти и поздороваться или нет… затем передумала и вышла. Элина неуверенно улыбнулась и помахала рукой ей в ответ. Но дама, по крайней мере, признала ее существование…Что не доказывало ровным счетом ничего.
Она удерживала себя вдали от него, боялась даже вспоминать о нем, страшилась того, что он может с ней сделать. Она жила как в тумане, словно загипнотизированная — покой, пустота. Если ей случалось увидеть себя в зеркале, ее всегда поражала явная потусторонность в выражении ее лица — какая-то утонченная истерия, — и она могла понять, почему люди так часто таращатся на нее. Страх ее был беспределен, он делал ее безупречной. Он тихо, тайно гнездился в ней, как ни странно, оттачивая ее безупречную красоту, заменяя ей жизнь.
Но все это было лишь внешнее, это не помогало ей. Она боялась даже думать о себе — ее всю передергивало от возмущения при виде этой отраженной в глазах других людей внешней оболочки. Ирония ситуации, постоянное сознание, что она всех обманывает, лишали ее последних сил.
Когда мужа не было дома, она ложилась на кровать поверх одеяла и даже не пыталась заставить себя нормально существовать. Она была больна, напугана, измучена. Прожить обычный день — утро, затем день, затем вечер — было бы выше ее сил, если бы оца разрешила себе представить его протяженность. Она не могла разбить время на маленькие отрезки, которые вмещали бы бесконечность времени, — она вообще ничего не могла придумать.
Ей было все равно, что думает муж, — волнуется ли он по поводу нее, или подозревает правду, или хотя бы часть правды, — у него ведь никогда ничего не узнаешь: слишком он большой, слишком