Уинтроу его насмешливый голос. — Полагаю, впрочем, капитан скажет, что мужику и матросу отнюдь не пристало хныкать по поводу нескольких пятнышек на одеяле!
«Может, и скажет», — подумал Уинтроу. Доподлинно выяснить это, правда, вряд ли удастся, потому что ябедничать он вовсе не собирался. Глупо это, жаловаться на мелкое неудобство.
Казалось, его молчание встревожило Торка.
— Уж не воображаешь ли ты, — повысил голос он, — будто твое нытье способно втравить меня в неприятности? Так вот, ничего не получится! Уж я-то твоего отца знаю!
Уинтроу опять не ответил, оставив без внимания и насмешку, и скрытую в ней угрозу. Решив прекратить пустой спор, он постарался от него отрешиться и на уровне испытываемых чувств. И успокоил свой дух, в полном соответствии со жреческой наукой очистив его от обиды и гнева. Не то чтобы эти чувства рассматривались как недостойные; просто испытывать их по отношению к Торку было пустой тратой сил. Уинтроу старательно убирал из своего внутреннего состояния все, что относилось к эпизоду с испачканным одеялом. Это вполне удалось ему, и ко времени возвращения на нос корабля он вернул себе не только ясность и спокойствие духа, но и его целостность.
Облокотившись на фальшборт, Уинтроу посмотрел в темную ночную даль. В гавани стояло на якорях множество кораблей, и на каждом горели огоньки. Уинтроу обвел их глазами, остро осознавая свое неожиданное невежество. Для него, наследника множества поколений торговцев и мореходов, корабли были чем-то непонятным и чуждым. Как разобраться?… Пока Уинтроу видел только, что большей частью это были двух-или трехмачтовые торговые суда — он отличал их по высоким кормовым надстройкам. Между ними виднелось лишь несколько рыболовных…
А вдоль берега вовсю шумел кишащий народом ночной рынок. Миновала дневная жара, и там и сям загорелись огоньки уличных жаровен — ветер доносил аромат жарящегося мяса и даже шипение жира, капавшего на угли. Вот потянуло с другой стороны: запахло пряными соусами и хлебом, румянившимся в печи. С берега долетал гул голосов, обрывки песен, смех, женский визг… Отражения огней, горевших на суше и на палубах кораблей, дробились на волнах, прокладывая неровные, изломанные дорожки…
— И все же, — проговорил Уинтроу вслух, — есть во всем этом некий покой.
— Это потому, — тотчас отозвалась Проказница, — что все идет своим чередом.
Какой все-таки женственный был у нее голос. Казалось, он нес в себе темную бархатистость самой ночи. И даже точно так же неуловимо отдавал дальним дымком. При звуке ее голоса Уинтроу ощутил, как поднимается из глубин души теплая волна ничем не замутненной радости. Он даже не сразу осознал это. А осознав — изумился.
— Что ты такое? — спросил он с тихим благоговением. — Когда я от тебя отдаляюсь, мне начинает казаться, что следовало бы опасаться тебя. По крайней мере — быть настороже… Но вот я на борту, и вот я слушаю твой голос, и это похоже на… не знаю… мне кажется, влюбленные испытывают нечто подобное…
— В самом деле? — обрадовалась Проказница, и ее голос звенел счастьем, которое она даже не пробовала скрыть. — Значит, ты испытываешь примерно то же, что и я. Ты знаешь, я пробуждалась так долго… столько лет… дольше, чем жизни твоего отца и деда вместе взятые. С той самой поры, как твоя прапрабабушка подарила мне частицу себя. И вот наконец сегодня я смогла пошевелиться, открыть глаза и снова увидеть мир. Я ощутила запах и вкус, я услышала звуки. Я увидела людей… и, ты знаешь, я вострепетала! Кто они, недоумевала я, кто они, эти создания из плоти и крови, изначально вселенные в свои тела и обреченные умереть вместе с ними?… Я недоумевала и боялась, ведь откуда мне было знать, что вы, столь чуждые непонятные, пожелаете надо мной учинить?… Но вот кто- нибудь из вас подходит поближе, и я убеждаюсь, что мы сотканы из одной пряжи жизни, вы и я. Мы различны и именно поэтому дополняем друг друга. И потому твое присутствие наполняет меня радостью, потому что я начинаю полнее ощущать биение своей собственной жизни!
Уинтроу неподвижно стоял у фальшборта, внимая речам Проказницы, как внимал бы вдохновенному гласу поэта. Она на него не смотрела. Ей не требовалось смотреть на него — она просто видела. Она тоже глядела туда, где в ночном сумраке горели казавшиеся праздничными огни. «Мы с ней видим одно и то же», — подумал Уинтроу, и улыбка, игравшая на его губах, сделалась шире. Всего несколько раз в его жизни бывало так, чтобы слово истины столь же верно достигало души и немедленно пускало в ней корни, как пускает корни семя, упавшее на плодородную почву. Так некоторым из лучших монастырских учителей удавалось облечь в простые и неожиданные слова подспудное знание, которое до той поры дремало в нем, не умея пробиться на свет.
Голос Проказницы отзвучал в теплой ночи, и Уинтроу ответил:
— Случается, что струна, которую пробудили верным и сильным прикосновением, в свою очередь будит другую, и та отзывается чистейшей, долго не смолкающей нотой. Так моя душа отозвалась на слово истины, которое ты произнесла. — Он вслух рассмеялся, продолжая дивиться себе самому: сейчас ему казалось, будто его грудь была клеткой, из которой вдруг выпустили долго-долго томившуюся там птицу. — Ты сказала, — продолжал он, — самую простую вещь: «мы дополняем друг друга». Почему же эти слова показались мне столь необычными? Не знаю! Они так меня тронули… так тронули…
— Что-то совершается здесь, сейчас, в этой ночи, — сказала Проказница. — Я чувствую.
— И я чувствую. Но не знаю, что это такое.
Она поправила:
— Ты имеешь в виду, что тебе трудно дать этому имя. Но глубоко внутри мы оба знаем, что происходит. Мы растем. Мы становимся.
Уинтроу улыбался, глядя в ночную мглу. Он спросил ее:
— Становимся — чем?
Она подняла голову, и далекие огни отразились от деревянных черт. Ее губы дрогнули в ответной улыбке, обнажившей безупречные зубы.
— Ты и я становимся НАМИ, — просто объяснила она. — Так, как тому и предначертано было случиться.
…Альтия никогда прежде не подозревала, что несчастье может достигнуть столь полного совершенства. Только теперь, глядя на опустевший стакан, она начинала как следует осознавать, до какой степени съехал набекрень весь ее мир. Чего греха таить, раньше тоже бывало и плоховато, и даже совсем плохо… но сегодня выдался совсем особенный день. Сегодня она раз за разом творила абсолютно глупые дикости… или дикие глупости… в общем, творила совершенно не пойми что, пока все не стало до того скверно, что уже дальше некуда было ехать. И теперь ей оставалось только качать головой, дивясь собственной безмозглости.
Сунув руку в кошель, она ощупью пересчитала последние оставшиеся монетки — и подняла свой стакан, требуя, чтобы его наполнили заново. Да. Куда ни ткни, всюду следовало поступать решительно наоборот. Весь сегодняшний день она сдавалась без боя, когда — ежели по уму — надо было до конца стоять на своем, и упорствовала, когда требовалось уступить. Но самая страшная, самая жестокая и непоправимая глупость случилась, когда она ушла с корабля. Покинула Проказницу. Покинула даже прежде, чем тело ее отца было опущено в волны. Это была уже не просто глупая неправота. Это было предательство.
Она предала все, что когда-либо ценила и любила, все, что было дорого ей.
Да как вообще она могла сотворить нечто подобное? Оставить непогребенное тело отца… оставить Проказницу на растерзание Кайлу!!! Кайл ведь не понимал ее и не поймет. Он понятия не имеет, что такое живой корабль, как с ним следует обращаться и каковы его нужды…