переживал все страстно, бурно. Он не признавал полутонов. И увлекался всегда с головой, до безумия. Росций восхищал его как человек не меньше, чем как актер. «Кто вспомнит, что за блестящий художник Росций, тому кажется, что он один достоин выступать перед зрителями; но кто, с другой стороны, представляет себе, какой он прекрасный человек, тот приходит к убеждению, что именно ему менее всех следовало бы выступать перед нами» (Quinct., 78).

Эти слова ясно показывают, что как ни велика была популярность Росция, даже ему не удалось сломить всеобщего предубеждения против актеров. Его обожали, им восхищались, его осыпали золотом, но все-таки он оставался в глазах всех комедиантом, потешником. Сулла, правда, даровал ему гражданские права. Но Сулла был тиран. Ему ничего не стоило вознести в ранг гражданина того, кто сумел его повеселить; тем более что эти гражданские права он от души презирал. В этом нет ничего удивительного. Ведь Калигула ввел в сенат не то что актера, а свою лошадь.

Цицерон всегда гордился тем, что соблюдает в точности все заповеди предков. Он гордился своей старомодностью, не боялся даже прослыть чудаковатым стародумом. Но здесь, однако, он резко порвал со всей традицией. Для него Росций был не забавный потешник, а великий художник, с которым рядом сидеть — уже великая честь для многих аристократов и нуворишей. Он с гордостью называл себя другом этого актера. Римский ученый Макробий пишет: «Цицерон не презирал актеров — об этом свидетельствует факт, который знает всякий, — а именно, что он был в такой дружбе с актерами Росцием и Эзопом, что защищал их с помощью своего искусства[33]. И это явствует как из многих других свидетельств, так и из его писем. Кто не читал его речи, в которой он бранит римский народ за то, что он зашумел, когда Росций сделал жест?» (Macrob. Sat., III, 14, 12).

Я уже говорила, что посмертной славой Росций обязан был своему другу. Скажу больше. Я убеждена, что именно Цицерон был виноват в повороте общественного мнения по отношению к театру. Ведь он не просто восторгался Росцием где-нибудь у себя дома в интимном кружке единомышленников. Нет. Он твердил об этом на Форуме, в суде, в Курии. Он осмелился с Ростр публично заявить, что этот актер достоин заседать в сенате! Думаю, даже создание каменного театра в 55 году явилось результатом этих страстных призывов. И актеры никогда не забыли этого. Настанет день, когда на самого Цицерона обрушится страшное несчастье, и все актеры Рима докажут, что они умеют быть благодарными. Но случится это через много лет после описываемых событий. А пока вернемся к обоим друзьям.

У них было очень много общего. Оба были влюблены в свое искусство. Оба очень много читали и очень много размышляли о прочитанном. И, главное, у обоих были удивительное трудолюбие, удивительная строгость к себе и вечное стремление к совершенствованию. Именно это качество восхищало Цицерона в Росции более всего. Он ставил его в пример всем ораторам. «Давайте попробуем мерить достоинства оратора с тою же строгостью, как этот актер! Посмотрите, как в малейшей мелочи обнаруживает он величайшее мастерство, необыкновенное изящество, чувство меры, умение волновать и услаждать» (De or., I, 130).

Друзья долгие часы проводили в задушевных беседах. Больше всего, конечно, говорили каждый о своем искусстве. Но Цицерон утверждал, что в обоих этих искусствах чрезвычайно много общего. Настоящий оратор, говорил он, должен быть и великим актером. В самом деле. Его цель — воздействовать на судью — вызвать у него гнев или острую жалость. Но как же он сможет это сделать, если сам будет холоден как лед и станет спокойным тоном говорить изысканно-красивые фразы? Нет! Все должны видеть, что он буквально пылает. Если он хочет вызвать гнев, пусть его глаза сверкают, если жалость — пусть на них блестят слезы. Без этого он никогда не сможет играть на душах слушателей. Но значит ли это, что оратор — искусный притворщик? Ничуть не бывало.

— Если бы скорбь нам пришлось выражать неискреннюю, если бы в речи нашей не было ничего, кроме лжи и лицемерного притворства, — тогда, пожалуй, от нас потребовалось бы еще больше мастерства. К счастью, это не так. Уж не знаю… как у других; что же до меня, то… клянусь… я никогда не пробовал вызвать у судей своим словом скорбь, или сострадание, или ненависть… без того, чтобы самому не волноваться этими чувствами.

Но ведь именно так поступают актеры. Он вспоминал Эзопа на сцене. Тот играл старика Теламона. К нему приходит его меньшой сын и сообщает, что старший брат Аякс опозорен, оклеветан и в припадке отчаяния покончил с собой. Убитый горем старик обрушивает на него свой гнев, спрашивая, как же он покинул брата в беде.

«Я сам часто видел, как из-под маски, казалось, пылали глаза актера, произносящего эти трагические стихи:

Ты посмел, его покинув, сам ступить на Саламин? И в лицо отца глядишь ты?

Это слово «лицо» произносил он так, что всякий раз мне так и виделся Теламон* разгневанный и вне себя от печали по сыну. А когда тот же актер менял свой голос на жалобный

Старика бездетного Истерзал, сгубил, замучил!.. —

тогда, казалось, он и плакал, и стенал при этих словах. Так вот, если этот актер, каждый день играя эту роль, не мог, однако, играть ее без чувства скорби, неужели вы думаете, что Пакувий, сочиняя ее, мог оставаться равнодушен» (De or., II, 187; 193).

Но как же это возможно? Как может плакать Пакувий над выдуманным несчастьем какого-то Теламона, который жил в незапамятные времена, еще до основания Рима? Как Эзоп, сотни раз играя эту сцену, все-таки каждый раз переживает такие муки? И как страдания совершенно чужого ему человека могут заставить оратора плакать? И тут Цицерон начинал излагать другу теорию Платона о поэтах и актерах.

Платон утверждает, что поэт делается поэтом не в силу особого мастерства или особой выучки (Plato. lo., 532 Е; 533 D — E). Выучиться поэзии нельзя. Дело в том, что поэзия «это не искусство, а божественная сила, которая тобой движет… Все хорошие эпические поэты слагали свои прекрасные поэмы не благодаря искусству, а в состоянии вдохновения или одержимости»(lо., 533 D — E). «Не благодаря мудрости могут они творить то, что творят, а… как бы в исступлении» (Apol., 22 В— С). Что же это за состояние неистовства, которое делает поэта поэтом? Это священное безумие, то есть безумие, посылаемое Богом. Человек в этом состоянии теряет волю и разум и делается проводником слова Божья (lо., 534 C — D). Но таким же безумием заражаются и толмачи поэтов, актеры. Сократ у Платона спрашивает рапсода Иона, что он ощущает, когда декламирует Гомера. И тот отвечает: «Когда я исполняю что-нибудь жалостное, у меня глаза полны слез, а когда страшное и грозное — волосы становятся у меня дыбом от страха и сильно бьется сердце». Тогда Сократ говорит: «Неужели в здравом рассудке тот человек, который, нарядившись в расцвеченные одежды и надев золотой венок, плачет среди жертвоприношений и празднеств… находясь среди двадцати — и даже более — тысяч дружественно расположенных к нему людей, когда никто его не грабит и не обижает?» И актер в свою очередь доводит до подобного состояния зрителей (lо., 535 C — D).

Такое же вот безумие сходит на ораторов и актеров, продолжал Цицерон (De or., II, 189– 194).

Никому подобные рассуждения не могли быть ближе, чем Росцию. Он с наслаждением впитывал эти слова. Друзья обсуждали, как входить в роль и перевоплощаться. Росция настолько воодушевили эти речи, «что он написал целую книгу, где сравнивает искусство актера и оратора» (Macrob. Sat., III, 14, 12).

Росций всегда сокрушался, что у него нет достойного ученика. Сколько ему не хвалили прошедших

Вы читаете Цицерон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату