эстетического оправдания красавца-отца Силана, рисует великолепный экземпляр «человеко-зверя», который прав уже потому, что он красив. Автор показывает его «могучую шею», «прочную, как наковальня, грудь», «большие, горячие, карие глаза», «живое бородатое лицо», «жилистые руки, крепко державшие весло».
Природа на стороне Силана. Природный, то есть естественный, отбор осуществляет женщина, «кругленькая, полная, с черными бойкими глазами и румянцем во всю щеку». Ее выбор в пользу Силана знаменует его внеморальную победу над хилым, некрасивым сыном.
Сына жалко. Но жалко и его жену, которой он противен.
Пассивный грех олицетворяет сын, Митя. Это «русый, хилый, задумчивый парень». Он прежде всего не способен к нормальной половой жизни и, следовательно, к продолжению рода Силана. Отсюда его претензии к отцу, породившему его таким больным. И отсюда же религиозная исступленность, стремление уйти из мира. Митя — это неудавшийся экземпляр «человеко-зверя», обиженный на весь белый свет. Он типичный представитель «ressentiment» — термин Ницше, означающий «месть от бессилия». Пассивный грех Мити, таким образом, таит в себе несравненно большую опасность, чем активный грех Силана, который «все видят».
Разумеется, можно прочитать рассказ и иначе. Можно увидеть тут неразрешимую жизненную драму, характерную, как уже показал Глеб Успенский, для русского крестьянства.
Вообще взятые в отдельности, эти два образа являются живописным воплощением двух народных типов, которые Горький «подсмотрел» в жизни. Однако, поставленные рядом, они, говоря словами Горького о чеховской «Чайке», вырастают до «глубоко продуманного символа». Они поднимают вечную проблему: что более ценно для жизни — мораль или сила и красота? Подобно Л. Н. Толстому, показавшему телесную и духовную красоту в двух «сопряженных» героинях, Элен Курагиной и Марье Болконской, Горький резко поляризует красоту и мораль, но решает этот вопрос совсем не по-толстовски. Он решает его именно в эстетическом, внеморальном ключе. Это чисто языческое решение вечного вопроса, совпадающее с принципиальным положением Ницше, что мир может быть оправдан только эстетически. Оправдание жизни заключено в ней самой, в ее красоте и силе, а не в отвлеченных моральных нормах, которых люди придерживаются потому, что уже стали плохими животными, но еще не преобразились в «сверхчеловеков».
«— Видно? Пускай видят! Пускай все видят! Плюю на всех. Грех делаю, точно. Знаю. Ну что ж? Подержу ответ Господу. <…> Грех! Всё знаю! И всё преступил. Потому — стоит».
Остается добавить, что этюд «На плотах» был написан для «пасхального» номера «Самарской газеты» и имел подзаголовок «Пасхальный рассказ». Традиционно «пасхальные рассказы», которые часто публиковались в дореволюционной периодике к величайшему православному празднику Воскресения Христова, приходящегося на один из весенних дней года, должны были напоминать людям, что они все братья во Христе, что жизнь их оправдана только Христовым Воскресением. В этих рассказах, как правило, присутствовали сентиментальные нотки и моральный подтекст. В то же время Пасха в народном сознании связывалась с весной, окончанием Великого поста, весельем и радостями Пасхальной недели.
Горький весьма своеобразно использовал этот жанр. Он превратил его в апологию язычества. Даже если согласиться с трактовкой, что автор жалеет Митю, то и в этом случае «На плотах» — это рассказ антихристианский и уж точно антицерковный. Дело в том, что Митя, который собирается уйти из мира в монастырь, бессилен в половом смысле. Собственно, это и является бытовым обоснованием и даже как бы оправданием сожительства Силана со снохой. Она, по словам Силана, не была сыну «женой», то есть фактически Силан первый в ее жизни мужчина. И если бы он не выдал ее замуж за Митю, а дождался смерти собственной жены, все могло обернуться «по-божески», «по-человечески». Но это бытовая сторона.
Итак, христианский идеал Мити — результат сексуального бессилия. Прежде Василия Розанова и его книги «Люди лунного света» Горький поднял эту опасную тему. Да еще в «пасхальном рассказе»!
Показательно, что рассказ написан в 1895 году. Это совпало с концом отлучения духовного преступника Алеши Пешкова от Церкви. Так Пешков выразил Церкви свое «покаяние». А через полтора года, после венчания Алексея Пешкова на милой девушке, корректорше «Самарской газеты», Катеньке Волжиной, он тяжело, почти смертельно заболеет то ли туберкулезом, то ли опаснейшей формой хронического бронхита. Три месяца будет находиться на грани жизни и смерти. Доктор В. Н. Золотницкий признает его состояние «особенно опасным и даже угрожающим жизни». Больного, уже обремененного семьей, его начинает преследовать материальная нужда, из которой он было уже выкарабкался, работая репортером на Нижегородской промышленной выставке. Горький вынужден закладывать вещи. Пишет Короленко, что как писатель совершенно не может работать. В этом состоянии он тем не менее завершает рассказ «Коновалов», герой которого кончает с собой (реальный казанский пекарь Коновалов этого не делал). И тогда же пишет «Вареньку Олесову», апофеоз победы телесной красоты и здоровья над «скучной» моралью. И это в то самое время, когда, как обнаружил самарский специалист по грудным болезням доктор В. И. Косарев, «дело оказалось очень скверным: и хрипы, и продухи, открытые каверны». С этого момента начинается пожизненное кровохарканье Горького, и из здоровенного парня, способного ворочать многопудовые мешки с мукой, он превращается в объект постоянной головной боли для докторов. Так еще раз «рождался» Горький. Через «переход и гибель». Через преодоление в себе одного из «людей». Все преодолел. «Потому что — стоит».
Но стоит ли?
В творчестве Горького «На плотах» один из самых ярких, выразительных его рассказов. Это признали Лев Толстой и даже Набоков.
Любовь-ненависть
Как бы ни решал Горький проблему «природа и культура», он всегда оставался поклонником идеи борьбы. Сознание его не было гармоничным. По словам известного консервативного философа и публициста М. О. Меньшикова, он предпочел «безумство храбрых» «мудрости кротких». Интересно, что Горький оценил это высказывание Меньшикова, назвал его «врагом по сердцу» и заметил, что «враги хорошо говорят правду». По замечанию Ходасевича, Горький вообще любил врагов. Например, когда умер Брюсов, Горький сетовал, что умер «хороший враг». Но это не было христианской любовью. Это было языческим вариантом решения вопроса о противостоянии культуры и природы. Здесь горьковский идеал изначально враждебен христианскому «аскетическому идеалу», который замечательно просто выразил Ф. М. Достоевский: «Смирись, гордый человек!» На это Горький ему ответил в пьесе «На дне»: «Чело-век!.. Это звучит… гордо!»
Герои многих рассказов Горького, в отличие от традиционных русских типов «маленьких» или «лишних» людей, прежде всего экспансивны. Они не мыслят иной формы жизни, кроме борьбы, кроме самоутверждения за счет врага, к которому они питают не только ненависть, но странное чувство любви. Наличие врага необходимо им, как воздух! В иной атмосфере они просто задыхаются. Наиболее символично это душевное качество выражает Сокол (кстати, хищная птица!). Уже умирая, он мечтает о встрече с врагом. «О, если б в небо хоть раз подняться!.. Врага прижал бы я… к ранам груди и… захлебнулся моей он кровью!.. О, счастье битвы!»
Любовь и вражда — две стороны одной медали. Чем сильнее любовь, тем сильнее вражда. Радда и Зобар не могут любить иначе, как стремясь победить один другого, подчинить себе волю и душу соперника («Макар Чудра»). Но возможное поражение одного означает и немедленное охлаждение другого. С исчезновением вражды пропадает главный стимул любви. Вот диалектика раннего Горького. Покорившийся Зобар не нужен Радде. Единственная возможность примирения — в радости взаимного уничтожения.
Словом, если взглянуть на раннее творчество Горького глазами русской критики, ничего не знавшей о реальной биографии Пешкова и о том особом духовном пути, который он прошел, начиная со смерти отца, станет понятно, что упреки в «книжном ницшеанстве» имели основания.
Критики не обязаны были знать, что «Макар Чудра» был написан, когда Пешков мог слышать о Ницше лишь со слов нижегородского приятеля Н. 3. Васильева. Что рассказ «На плотах» писался самарским