Две первые строфы — это изувеченный Тютчев. Но последняя строфа, а также образ «думы сердца», без сомнения, понравились бы Ницше, так как это «думы» его Заратустры.
Но вернемся к «Владыкину».
Откуда «Владыкин» знал о привычке Алексея уничтожать свои стихи? А слово «умственный»? Как это точно сказано о Пешкове казанского периода! И наконец, откуда мог знать «Владыкин», если он выдумал знакомство с Алешей Пешковым, о привычке его раздавать деньги налево и направо, которую он унаследовал от бабушки Акулины? Ведь в 1907 году, когда в «Босяцкой газете» вышел рассказ «Владыкина», «Детство» еще не было написано.
И еще не было воспоминаний А. А. Смирнова, сотрудника «Самарской газеты», о том, как Горький, сам нуждаясь, раздавал деньги всем нуждающимся.
Но если «Владыкин» знал Пешкова, то даже со скидкой на явную шаржированность и фельетонность представленного образа — насколько же он нелеп и странен! Такие могут интересовать девушек, но нравиться им — никогда! Такие люди их пугают, они не вмешаются в их наивное сознание.
Пешков был переростком и физически, и интеллектуально. Он ворочал многопудовые мешки с мукой, а затем читал «Афоризмы и максимы» Артура Шопенгауэра прямо здесь, на мешках. Он не мог грамотно писать до 30 лет, но он поражал своими знаниями (а главное, пониманием различных сложных областей знания) и особым литературным вкусом А. С. Деренкова, студентов университета и Духовной академии, культурнейшего нижегородского адвоката А. И. Ланина, у которого потом служил письмоводителем, В. Г. Короленко, который помог ему утвердиться в литературе.
Когда из «гадкого утенка» Пешкова родился Горький? Речь в данном случае даже не о творчестве, но о манерах, о внешнем поведении. В Самару из странствий «по Руси», если верить Смирнову, явилось пугало огородное, похожее одновременно на дьякона-расстригу и на хохла-актера. Но уже в Нижнем Новгороде в 1896 году перед нами совсем другой человек. Читаем воспоминания А. Е. Богдановича. Горькому его рекомендовал Е. Н. Чириков, писатель, тогда служащий в Минске по железнодорожному контролю, одновременно журналист. Вот Богданович приходит на угол Телячьего и Вознесенского переулков. Стоит «невзрачный одноэтажный домик, окрашенный какой-то неопределенной краской — не то желтой, не то коричневой».
Горький недавно женился на корректорше «Самарской газеты» Екатерине Волжиной. Это первая квартира молодоженов. На звонок отворяет дверь женщина средних лет, «с пытливо прищуренными глазами». Теща, мать Екатерины. Тесть умер, не дождавшись свадьбы, но успев оценить и полюбить Алексея, который ухаживал за ним. Теща проводит гостя в небольшую столовую. Выходит молодая хозяйка и приветливо приглашает его в маленькую гостиную. Всё «небольшое», «маленькое», но это уже «столовая» и «гостиная».
«— Вам придется немножко подождать: А. М. только еще встает».
Между тем время за полдень.
Между явлением чучела огородного в Самару и нижегородской идиллической сценкой прошло чуть больше года. И какая разница! Разумеется, облагораживающее влияние на «верзилу» имела умница Екатерина Павловна. Она же обучила его грамотно писать, как когда-то мать Варвара обучила читать светские книги. Он быстро все схватывал…
Но одним облагораживающим влиянием молодой и прелестной жены, недавней гимназистки, этого переворота не объяснить. В Пешкове всегда был дар актерства. Одно из самых ранних воспоминаний о нем А. И. Картиковского относится к 1882 году. Алеше 14 лет.
<…> «Спиной ко мне, широко расставив ноги, стояла широкоплечая фигура, босиком, в черных люстриновых шароварах, в белой с крапинками рубашке без пояса. В левой руке она держала валек, заменявший скрипку, а правой рукой неистово водила по вальку скалкой».
Артист! В детстве и отрочестве он часто так актерствовал, за что ему доставалось розог от дедушки. Потом подрабатывал в ярмарочных театрах. Подбивал С. А. Вартаньянца, студента тифлисского учительского института, создать театр бродячих актеров и ходить по России.
Горький однажды написал о себе:
«Лет пятнадцати я чувствовал себя на земле очень не крепко, не стойко, все подо мною как будто покачивалось, проваливалось, и особенно смущало меня незаметно родившееся в груди чувство нерасположения к людям.
Мне хотелось быть героем, а жизнь всеми голосами своими внушала:
— Будь жуликом, это не менее интересно и более выгодно…
Искал я и жаждал какой-то особенной правды, твердой и прямой, как шпага; хотелось вооружиться ею и уверенно идти сквозь хаос скользких, жабьих слов, — сквозь противоречия поступков, мыслей и чувств.
— Правда? — восклицал тихо и насмешливо мой друг и учитель плотник Осип. — Правда — есть! — от ежели тебя взять за волосья да часок повозить по земле, ты и учуешь ее, правду…
Я понимал, что он шутит от „нечего сказать“; я знал, что этот хитрый старичок, способный обо всем наговорить тысячу слов, одинаково ловких и умных, сам не ведает, где правда, не ведает и, кажется, давно уже отчаялся найти ее.
…В это время трактирный певец Клещов, человечек невзрачный и неприятный, внушил мне беспокойную мечту. Он, несомненно, обладал таинственной и редкой силой заставлять людей слушать себя, его песни были милым голосом другой жизни, более приглядной, чистой, человечьей. Тогда я вспомнил, что ведь и мне, в иконописной мастерской, на ярмарке среди рабочих удавалось иногда вносить в жизнь людей нечто приятное им, удовлетворявшее меня.
Может быть, мне действительно надо идти в цирк, в театр, — там я найду прочное место для себя?»
В этом автобиографическом отрывке бросаются в глаза ключевые для Горького понятия «учителя» и «искусителя». Незадачливый «учитель» Осип сменяется таинственным «искусителем» певцом Клещовым, который подталкивает мальчика к шекспировской мысли, что мир — это театр, а люди в нем актеры. Как и все «испытатели» и «искусители» Пешкова, от повара Смурого до Евреинова, от Деренкова до Семенова, этот Клещов тоже остается ни с чем, ибо Пешков — это материал, который сам себя формирует. Но зерно «игры» все-таки прорастает в нем. В этом одна из главных особенностей духовной личности Горького: при всей своей внешней прямоте и грубоватости он был человеком крайне «пестрым», составным, вариативным.
Это была личность эпохи разложения модерна,
А вот казанский Алеша Пешков это в себе лишь чувствовал, но знать и контролировать еще не умел. В конце концов, он взорвался в самом себе, в чужих «правдах», густо посеянных в нем, в собственной «игре» то в «сына народа», то в «студента», то в «блаженного». Это было даже не раздвоение, но распад личности.
Через много лет он осмыслит это в своей единственной чисто философской вещи «Разрушение личности».