таковым по документам. Между прочим, на это (а не только на подозрительные знакомства приезжего Пешкова со студентами и другими инакомыслящими людьми) обратила внимание казанская жандармерия: «Алексей Максимов Пешков <…> проживая в гор. Казани в 1887–88 гг., занимался не малярным мастерством, но служил разносчиком хлеба в существовавшей с апреля месяца 1887 г. по июнь 1888 г. в гор. Казани на углу Бассейной улицы и Безымянного переулка в доме Степанова булочной… Булочная эта была с весьма подозрительными целями, сущность коих, однако, не представилось выяснить».

Ничего удивительного. «Сущность целей» булочной Деренкова не смог выяснить не только жандармский офицер, писавший донесение, но и сам «мастеровой малярного цеха» Алеша Пешков.

Искуситель

Повесть «Мои университеты»:

«Итак — я еду учиться в Казанский университет, не менее того.

Мысль об университете внушил мне гимназист Н. Евреинов, милый юноша, красавец с ласковыми глазами женщины. Он жил на чердаке в одном доме со мною, он часто видел меня с книгой в руке, это заинтересовало его, мы познакомились, и вскоре Евреинов начал убеждать меня, что я „обладаю исключительными способностями к науке“».

Так на пути нижегородского Колобка возник искуситель. В его облике, в отличие от кряжистого колдуна Смурого, есть что-то «женски» лукавое. Евреинов ветрен и легкомыслен. Коварно совращает Алексея на путь служения науке и затем чисто «по-женски» бросает его мыкаться в Казани.

Во всяком случае так изображен в повести молодой Николай Владимирович Евреинов (1864–1934). На этот раз несомненно реальный человек, сын письмоводителя, гимназист, а затем студент физико- математического факультета Казанского университета, «диссидент», добровольно, «в знак протеста» покинувший университетские стены после разгрома студенческого движения с требованием отмены всех сословных ограничений при приеме в alma mater. Вместе с ним подписал коллективное письмо-«уход» и некий Владимир Ульянов.

Горький не осуждает Евреинова ни в «Моих университетах», ни позже в письмах к Груздеву. Он понимает, что юношей двигало «доброе сердце». Он подарил Алеше несколько недель сладких иллюзий, пообещав, «что в Казани я буду жить у него, пройду за осень и зиму курс гимназии, сдам „кое-какие“ экзамены — он так и говорил: „кое-какие“, — в университете мне дадут казенную стипендию, и лет через пять я буду „ученым“…».

Между прочим, добросердечный юноша был старше искушаемого на четыре года. Однако Алексей смотрит на искусителя несколько свысока. В свете своего жизненного опыта он быстро понимает, что такие, как Евреинов, добрые, сердечные люди, как правило, живут за счет поисков хлеба насущного близкими людьми. В данном случае это была мать Николая Евреинова, кормившая на свою нищенскую пенсию двух сыновей. Приглашая Пешкова в Казань, Николай по доброте сердечной сажал на шею матери третьего едока. «В первые же дни я увидал, с какой трагической печалью маленькая серая вдова, придя с базара и разложив покупки на столе кухни, решала трудную задачу: как сделать из небольших кусочков плохого мяса достаточное количество хорошей пищи для трех здоровых парней, не считая саму?»

Серая вдова и Алеша сразу поняли друг друга. Алеша исправил ошибку Коли. Ушел от Евреиновых и стал жить своим трудом. Мечты об университете он похоронил.

Почему Горький любил тире?

Идея с поступлением в университет на казенный счет была безумной. Уровень образования Алексея Пешкова исчерпывался одним-единственным словом, которое и значилось в его документах: «грамотный». На деле это означало, что Алеша свободно читал по-русски (едва ли не лучше по-старославянски, благодаря деду Василию и его розгам) и безграмотно писал.

Автор этой книги был несколько смущен, когда впервые читал в Архиве Горького письмо знаменитого писателя, автора невероятно нашумевшего сборника «Очерки и рассказы» (1898) к своему киевскому другу Николаю Захаровичу Васильеву (к нему мы еще вернемся, ибо это тоже один из «искусителей» на духовном пути Горького): «Друг Никола <…> Минский: поэт пишет про меня что я Ибсенист и Нитченианец с первого до последнего слова, а жандарм в радикала произвел меня».

«Нитченианец» (пусть и с большой буквы) — это как раз в духе орфографии тех лет. Но двоеточие после «Минский» и отсутствие запятых после «поэт» и перед «что» указывало на то, что 30-летний Горький писал полуграмотно. Этим объясняется и тот факт, что его письмо к Толстому 1889 года, до последнего времени публиковавшееся как первое известное письмо Горького (на самом деле первым оказалось письмо служащему в управлении Грязе-Царицынской железной дороги Безобидному 1888 года), было написано и даже подписано чужой рукой. Автор его не был уверен в своей грамотности. Чужой рукой было начертано и третье известное письмо Пешкова — Глебу Успенскому. Подписал он его уже сам.

Любопытно, что первый известный автограф (если не считать подписи) Горького — письмо 1892 года из Тифлиса нижегородскому другу А. И. Картиковскому — густо пестрит знаменитыми горьковскими тире.

«3 недели тому назад сошел с ума (выделено автором. — П. Б.) формально — посадили в больницу — и через 10 дней выпустили. <…> В конце его (вопроса о жизни и смерти. — П. Б.) — пуля в лоб или сумасшествие окончательное».

На протяжении всего творчества тире стало фирменным, или так называемым «авторским» знаком препинания Горького. В раннем творчестве он до такой степени злоупотреблял им, что когда в 1920-е годы в СССР под наблюдением И. А. Груздева выходило собрание сочинений М. Горького, бедный Груздев вынужден был сражаться с корректорами, решительно не принимавшими этого тире-произвола. Выскажем как версию: не потому ли Горький так полюбил этот знак, что он отчасти избавлял его от мучений с «препинаниями»? Хотя, разумеется, верным остается и то, что этот знак добавляет прозе Горького экспрессивности.

«Правда выше жалости». Признаем факт, что Горький, в поздние годы свободно общавшийся с культурнейшими людьми своей эпохи, писателями, филологами, учеными-естественниками, поражавший их широтой своих знаний, в юности, молодости и даже в начале своей шумной литературной карьеры был полуграмотен. И это не только не умаляет его значения как духовной и художественной фигуры рубежа XIX–XX веков, а напротив — потрясает как до сих пор неразгаданная тайна.

Сотрудник «Самарской газеты», в которой Алексей Пешков (впрочем, уже Максим Горький) работал с 1895 по 1896 год, А. А. Смирнов писал в своих воспоминаниях о молодом Горьком:

«Неустанно учась, он словно торопился передавать свои знания далее. А знал он и тогда в Самаре так много, был так хорошо, с толком и вкусом начитан, что приводил в изумление своих дипломированных знакомых, не постигавших, где, когда, откуда такое знакомство у бродячего парня с классиками. Ведь формально он был типичным самоучкой — приехал в Самару, почти не зная орфографии.

У меня долго хранилась его первая записка ко мне с такими ошибками, от которых поднялись бы волосы на голове преподавателя русского языка. И что же? Это первоначальное незнакомство Алексея Максимовича с довольно-таки сложной дореволюционной орфографией, быстро и без следа исчезнувшее тут же в Самаре, породило глупейшую басню, созданную, конечно, завистниками молодого, с головокружительной быстротой выдвигавшегося Горького. Я слышал от покойной А. А. Вербицкой, известного в свое время автора „Ключей счастья“:

— Правда ли, — спросила она меня в Москве в 1898 или 1899 году, — что Горькому поправляла первые его рассказы одна талантливая молодая девушка, на которой он потом женился?..

— Совершенно верно, — ответил я. — Действительно поправляла, то есть правила корректорша „Самарской газеты“ самарская гимназистка Екатерина Павловна Волжина».

Е. П. Волжина (в замужестве Е. П. Пешкова) правила своего будущего супруга с 1895 года. Автограф

Вы читаете Горький
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату