Ж.-К. К.: Не забывайте, что и некоторые произведения Софокла утрачены. Были ли утраченные произведения лучше, чем те, что сохранились? Может быть, дошедшие до нас произведения предпочитала афинская публика, но они не были самыми интересными, для нас по крайней мере. Может быть, сегодня мы предпочли бы им какие-то другие. Кто решал, сохранять или не сохранять, переводить на арабский то произведение, а не это? Сколько было великих «авторов», о которых мы так ничего и не узнали? И тем не менее даже без книг их слава иногда бывает огромной. Здесь мы снова приходим к идее фантомности. Кто знает? Может быть, самый великий писатель тот, чьих произведений мы не читали. На вершине славы, наверное, может существовать только аноним. Мне неинтересно, кто писал злобные комментарии к произведениям Шекспира или Мольера: это глупый вопрос. Какая разница? Настоящий Шекспир исчезает в лучах славы Шекспира. Шекспир без своего творчества был бы никем. Творчество Шекспира без Шекспира все равно было бы творчеством Шекспира.
У. Э.: Возможно, на наш вопрос имеется ответ. Со временем в каждую книгу вкрапляются все те толкования, которые мы в нее привносим. Мы читаем Шекспира не так, как он писал. Наш Шекспир богаче, чем тот, которого читали его современники. Чтобы шедевр стал шедевром, достаточно, чтобы он приобрел известность, то есть впитал в себя все вызванные им толкования, которые сделают из него то, чем он является. Неизвестный шедевр не имел достаточно читателей, прочтений, толкований. В конце концов, можно сказать, что Библию породил Талмуд.
Ж.-К. К.: Каждое прочтение, конечно же, изменяет книгу, так же как изменяют ее и пережитые нами события. Великая книга всегда остается живой, она растет и стареет вместе с нами, но никогда не умирает. Время удобряет ее и трансформирует, тогда как неинтересные произведения проскальзывают мимо Истории и исчезают. Несколько лет назад в поезде я перечитывал «Андромаху» Расина. И вдруг мне попадается тирада, в которой Андромаха рассказывает своей служанке о кровавой Троянской битве: «О, эта ночь резни! О, ужас этой ночи! / Застлал он вечной тьмой моих любимых очи»[220]. После Освенцима мы иначе читаем эти строки. Молодой Расин уже тогда описал для нас геноцид.
У. Э.: Это история борхесовского Пьера Менара[221]. Борхес придумал сюжет про писателя, который, проникнувшись историей и культурой Испании XVII века, отважился переписать «Дон Кихота». И он пишет «Дон Кихота», слово в слово повторяющего роман Сервантеса, но смысл романа изменяется, потому что фраза, сказанная сегодня, имеет иное значение, чем в те времена. И мы читаем ее по-другому, в том числе благодаря порожденным ею бесконечным прочтениям, ставшим неотъемлемой частью оригинального текста. У неизвестного шедевра не было такой счастливой возможности.
Ж.-К. К.: Шедеврами не рождаются, шедеврами становятся. Нужно добавить, что великие произведения влияют друг на друга через нас. Наверное, мы можем объяснить, насколько Сервантес повлиял на Кафку. Но мы можем также сказать — и Жерар Женетт[222] это ясно показал, — что Кафка повлиял на Сервантеса. Если я прочитаю сначала Кафку, а потом Сервантеса, Кафка невольно внесет коррективы в мое прочтение Сервантеса. Так же как наш жизненный путь, наш личный опыт, эпоха, в которую мы живем, получаемая нами информация — всё, даже наши домашние неурядицы и проблемы наших детей, всё влияет на наше прочтение старых текстов.
Время от времени мне случается открыть какую-нибудь книгу наугад. Так месяц назад я открыл «Дон Кихота», последнюю часть, которую читают меньше всего. Санчо, вернувшись со своего «острова», встречает одного из своих друзей по имени Рикоте — converso, то есть обращенного в христианство мавра, — которого королевским декретом (это исторический факт) высылают обратно в Африку, в Берберию. Страны этой он не знает, не говорит на ее языке и не соблюдает ее религиозных обрядов, поскольку он, как и его родители, родился в Испании и считает себя добрым христианином. Это удивительные страницы. Они рассказывают нам про нас прямо и просто: «Нигде не встречаем мы такого приема, какого постигшее нас несчастье заслуживает»[223], — говорит этот персонаж. Вот вам авторитет, близость и актуальность каждой великой книги: мы ее открываем, и она говорит с нами о нас самих. Потому что с тех пор мы многое повидали в жизни, потому что наши воспоминания добавились, примешались к книге.
У. Э.: Тот же случай с «Джокондой». Да Винчи написал много других картин, которые, на мой взгляд, лучше, например «Мадонну в скалах» или «Даму с горностаем». Но «Джоконда» получила больше интерпретаций, которые, как слои осадочных пород, со временем покрывали это полотно, меняя его. Обо всем этом писал Элиот[224] в своем эссе «Гамлет и его проблемы». «Гамлет» не является шедевром, это довольно бессвязная трагедия, в которой автору никак не удается свести воедино различные начала. По этой причине она и стала загадкой, над которой не перестают биться. По своим литературным качествам «Гамлет» не является шедевром — он стал шедевром потому, что не поддается нашим интерпретациям. Иногда достаточно произнести несколько бессмысленных слов, чтобы войти в историю.
Ж.-К. К.: И быть открытым заново. Произведение идет сквозь время и словно ждет своего звездного часа. На телевидении меня спросили, не хочу ли я сделать адаптацию «Отца Горио». Я не перечитывал этот роман по меньшей мере лет тридцать. Как-то вечером я сел, чтобы пробежать его глазами. И не мог оторваться до трех или четырех часов утра — пока не прочел до конца. Я чувствовал в этих страницах такое биение, такую энергию стиля, что не мог оторвать от них взгляд. Как удалось Бальзаку, которому в момент написания книги было тридцать два года — он еще не был женат, не имел детей, — как ему удалось так скрупулезно, так жестоко, точно и правдиво разобрать отношения старика со своими дочерьми? Например, Горио рассказывает Растиньяку, живущему в том же пансионе, что вечером он собирается пойти посмотреть, как его дочери будут проезжать по Елисейским Полям. Он оплатил им кареты, лакеев и все, что могло бы способствовать их счастью. И, само собой, обеднел, полностью разорился. Боясь смутить их своим присутствием, он прячется, не подает им никакого знака. Ему достаточно слышать восхищенные комментарии тех, кто видит его дочерей, и говорит Растиньяку: «Мне бы хотелось быть той маленькой собачкой, которую дочки мои держат на коленях». Какое сокровище я нашел! Так что бывают открытия коллективные и бывают открытия личные, драгоценные открытия, которые каждый из нас может совершить, взяв вечерком какую-нибудь подзабытую книжку.
У. Э.: Помню, в молодости я открыл для себя Жоржа де Латура[225] и влюбился в него, удивляясь, почему его не считают гением того же уровня, что и Караваджо. Несколько десятилетий спустя Латура открыли заново, стали превозносить. Тогда он приобрел большую популярность. Порой достаточно организовать выставку (или переиздать книгу), чтобы вызвать такой внезапный прилив страсти.
Ж.-К. К.: Мы могли бы попутно затронуть другую тему: как некоторые книги сопротивляются уничтожению. Мы уже говорили о том, как испанцы вели себя по отношению к индейским цивилизациям. От индейских наречий, от их литературы до наш дошло в общей сложности лишь три кодекса майя и четыре кодекса ацтеков. Два из них нашлись чудом. Один, кодекс майя, в Париже, другой, ацтекский, во Флоренции — почему его и назвали «Codex Florentino». Может быть, есть такие хитрые, упрямые книги, которые хотели во что бы то ни стало выжить и однажды предстать перед нашим взором?
Ж.-Ф. де Т.: Для тех, кто имеет точное представление о стоимости рукописей и ценных книг, они, вероятно, представляют собой серьезный соблазн? Недавно одного хранителя из Национальной библиотеки в Париже обвинили в похищении манускрипта, принадлежащего древнееврейскому фонду, за