— Будь же благоразумен, не теряй головы, — шепнула лихорадочно, приподнялась на цыпочки и жарко поцеловала в то самое место на щеке. Прокоп оцепенел, испугавшись такого дикого безумства; но никто ничего не увидел, даже oncle Рон, который следил за всем умными, печальными глазами.
Больше ничего, ничего не случилось в тот день.
И все же Прокоп метался на своей постели и грыз подушки; а в другом крыле замка кто-то тоже не спал всю ночь.
Утром Пауль принес резко благоухающее письмо, не сказав, от кого оно.
'Дорогой мой человек, — прочитал Прокоп, — сегодня я не увижусь с тобой; не знаю, что и делать. Мы ужасно неосторожны; прошу, будь разумнее меня (несколько строк зачеркнуто). Не ходи перед замком, или я выбегу к тебе. Пожалуйста, сделай что-нибудь, чтобы тебя избавили от этого противного сторожа.
Я провела скверную ночь; вид у меня страшный, не хочу, чтоб ты видел меня сегодня. Не ходи к нам, oncle Шарль уже делает намеки; я накричала на него и теперь с ним не разговариваю; меня бесит, что он так невыносимо прав… Милый, посоветуй мне: только что я прогнала свою горничную, мне донесли, что у нее связь с конюхом, она ходит к нему. Не могу этого вынести; я готова была ударить ее по лицу, когда она созналась. Горничная красивая; она плакала, а я наслаждалась видом текущих слез; представь, я никогда не видела вблизи, как зарождается слеза: она выступает из глаза, стекает быстро, останавливается, и тут ее догоняет следующая. Я не умею плакать; когда была маленькой — кричала до синевы, а слез не было. Я рассчитала горничную тут же; я ненавидела ее, меня трясло, когда она стояла передо мной. Ты прав, я злая и лопаюсь от ярости; но почему ей все можно? Дорогой, прошу тебя, замолви за нее словечко; я возьму ее обратно и сделаю с ней все, что ты захочешь, только бы мне знать, что ты умеешь прощать женщинам такие поступки. Видишь, я злая и ко всему еще завистлива. От тоски не знаю, куда деваться; хочу увидеть тебя, но сейчас не могу.
Не смей писать мне. Целую тебя'.
Пока он читал, в другом крыле замка бушевал рояль; под его бурные звуки Прокоп написал:
'Вы не любите меня, я вижу; выдумываете бессмысленные препятствия, не хотите компрометировать себя, вам надоело терзать человека, который вам и не навязывался. Я воспринимал все иначе; теперь стыжусь этого и понимаю — вы хотите положить конец. Если вы после обеда не придете в японскую беседку, это будет окончательным ответом, и я сделаю все, чтобы не обременять вас больше'.
Прокоп перевел дух; он не привык сочинять любовные письма, и ему казалось, что он написал убедительно и достаточно сердечно. Пауль побежал относить; рояль в другом крыле замка смолк, и наступила тишина.
Тем временем Прокоп пошел разыскивать Карсона; встретил его у складов и без всяких околичностей приступил к делу: пусть Карсон под честное слово освободит его от Хольца, он готов принести любую присягу, что без предуведомления не убежит.
Карсон многозначительно осклабился: пожалуйста, почему нет? Прокоп будет свободен, как птица, ха-ха, сможет ходить когда и куда угодно, если сделает один пустяк: выдаст кракатит.
Прокоп вскипел:
— Я дал вам вицит, чего вам еще? Слушайте, я уже говорил: кракатит вы не получите, хоть голову мне рубите!
Карсон пожал плечами, пожалел — раз так, ничего нельзя поделать; ибо тот, у кого в голове тайна кракатита, — личность весьма опасная для общества, опаснее стократного убийцы, короче — классический случай, когда необходимо превентивное заключение.
— Избавьтесь от кракатита, и дело с концом, — посоветовал он. — Ей-богу, овчинка выделки стоит. Иначе… иначе придется подумать о том, чтобы перевести вас в другое место.
Прокоп, уже готовый разразиться воинственными криками, опешил; пробормотал, что еще подумает, и побежал домой. Может быть, там ждет ответ, — надеялся он; ответа не было.
После обеда Прокоп начал Великое Ожидание в японской беседке. До четырех часов в нем бурлила нетерпеливая, задыхающаяся надежда: сейчас, сейчас, с минуты на минуту придет княжна… В четыре часа он сорвался с места, не в силах сидеть; забегал по беседке, словно ягуар за решеткой, представляя себе, как обнимет ее колени, дрожа от восторга и страха.
Хольц деликатно удалился в кусты. К пяти часам нашего героя начал одолевать грозный напор сомнений, но в голове блеснуло: наверное, придет в сумерки; конечно, в сумерки! Он улыбался, шептал нежные слова.
За замком закатывается солнце в осеннем золоте; деревья с поредевшей листвой вырисовываются четко и неподвижно, слышен шорох — жуки копошатся в опавших листьях; не успеешь оглянуться — ясная даль заволакивается золотистым сумраком. На зеленом небе заискрилась первая звезда: час вечерней молитвы вселенной. Земля темнеет под бледным небом, летучая мышь пролетела зигзагом, где-то за парком глухо позвякивают колокольцы: коровы возвращаются с пастбища, пахнут парным молэком. В замке зажглось одно, второе окно. Как, уже сумерки? Звезды небесные, разве мало глядел на вас изумленный мальчик на тимьянной меже, мало разве обращал к вам взоры мужчина, мало страдал он и ждал — и разве не рыдал он уже под бременем своего креста?
Хольц выступил из тьмы:
— Можно домой?
— Нет.
Допить, допить до дна унижение; теперь уже ясно: она не придет. Пусть так; но нужно испить до конца горькую чашу, на дне которой — уверенность; опьянеть от боли; завалить, засыпать себя грудой стыда и страданий, чтобы свиваться червем и глупеть от муки. Ты трепетал перед счастьем; отдайся же боли, ибо она — наркотик для всех страждущих. Ночь, уже ночь; а она не идет.
Дикая радость хлестнула Прокопа по сердцу: она знает, что я здесь жду (должна знать); выкрадется ночью, когда все заснут, полетит ко мне, раскрыв' объятия, и рот ее будет полон сладкого сока поцелуев; мы сольемся губами и не скажем ни слова, выпьем с наших губ невысказанные признания. И придет она, бледная, и впотьмах, дрожа от леденящего ужаса счастья, отдаст мне свои горькие губы; и выйдет она из черно-черной ночи…
В замке гаснут окна.
Хольц торчит прямо у входа в беседку, сунув руки в карманы. Его утомленная поза говорит, что 'пожалуй, довольно!' Но сидящий в беседке со злобным, ненавидящим смехом растаптывает последнюю искорку надежды — тянет до последней минуты отчаяния. Ибо последняя минута его ожидания означает Конец Всему.
В далеком городке пробило полночь. Итак, конец всему.
По черному парку бежит Прокоп домой — один бог знает, почему он так спешит. Бежит, ссутулясь, а в пяти шагах позади, зевая, трусит Хольц.
XXXII
Конец всему — это было почти облегчением: по крайней мере какая-то определенность, очищенная от сомнений; и Прокоп уцепился за эту мысль бульдожьей хваткой. Ладно, конец, следовательно, больше нечего бояться. Она нарочно не пришла; хватит, достаточно и этой пощечины; стало быть, конец. Он сидел в кресле, не в силах встать, вновь и вновь опьяняясь собственным унижением. Слуга, которого оттолкнули. Бесстыдная, надменная, бесчувственная.
Конечно, потешалась надо мной со своими поклонниками. Что ж, комедия окончена; тем лучше.
При каждом шаге в коридоре Прокоп поднимал голову, лихорадочно, бессознательно ожидая: может быть, несут письмо… Нет, ничего. Я так мало для нее значу, что она даже не извинится. Конец.
Пауль десяток раз входил, шаркая ногами, с озабоченным вопросом в выцветших глазах: господину что-нибудь угодно? Нет, Пауль, ничего не надо.
— Постойте, письма для меня нет?