Как всякое зрелище, театр на протяжении человеческой истории знал времена подъема и упадка. Так, например, временем подъема, несомненно, был театр древних греков. Там на сцене кипели страсти, жены травили мужей ядом, а герои гонялись друг за другом с мечами. Больших высот достигла тогда комедия. Таланту дозволено было все: на вопрос «А что ты на это скажешь?» артист мог поднять ногу и издать непристойный животный звук.
Римляне комедию не усовершенствовали, зато трагическое начало подняли до больших высот. Любимым их зрелищем стали бои гладиаторов. Они скромно назывались «играми». Убитых уносили, красные лужицы на арене тут же посыпали песком.
Прошли века, и суровое искусство малость подзахирело. Драматурги и актеры скатились до: «Быть или не быть?», «Я покажу тебе небо в алмазах» и «Боже мой, как вы меня испугали!». И только в двадцатом столетии театр стал выравниваться. Появились свежие идеи. Мейерхольд сказал: «Что это за бездарное название „Горе от ума'? Надо — „Горе уму'. Автор какой-то жалкий посол в Персии, а я — замначальника ТЭО Наркомпроса. Артистам делать шпагаты и бегать по лестницам. Хорошо бы верблюдов вывести на сцену!»
Так и пошло. В наши дни театр почти приблизился к античному: ногу пока не поднимают, но матерные слова считаются шиком. Что касается игр с уничтожением людей, то в Москве один режиссер съел полтруппы.
— Вы провинциал, — втолковывал Малоземельский Николаю, когда они вечером ехали на представление пьесы. — Театр теперь — это больше чем жизнь, артисты — главные люди в стране. Вот, например, что недавно произошло в одном сибирском городе. Приехал новый главный режиссер из столицы, с женой, актрисой на первые роли, и пьесой, которая нигде еще не шла. Устроил сбор труппы, обрисовал сияющие высоты, которых театр достигнет под его руководством. Произнес слова «дисциплина» и «балласт». Кончил. Из последнего ряда поднимается пожилой трагик и говорит:
— Мы тут с товарищами посоветовались. Вам лучше уехать.
Режиссер, конечно, на дыбы. Навел, как Станиславский, порядок на вешалке, распределил роли, стал жестко, архибыстро, как Вахтангов, гнать пьесу. Прогон за прогоном. Генеральная. Пригласил весь бомонд: мэрию, мафию, налоговую полицию. Вы меня слушаете?
Так вот. Начали, погас свет, разъехался занавес. И только его жена вышла, сказала первую фразу, как все декорации, доски, картон, тряпки, все светильники со шнурами с грохотом упали на нее.
— И что?
— Ничего. Утром режиссер забрал забинтованную жену, положил в чемодан пьесу и уехал.
За окном «Москвича» вечерний трамвай, раскачиваясь и вздрагивая пневматическими дверями, влачил по городу отслуживших и отработавших. В молочной реке колодой разноцветных карт плавали дома. Николай рассказал о посещении «Братьев Карамазовых».
— Что вы хотите? — посочувствовал критик. — Период первоначального накопления капитала. Нравы Дикого Запада и Ростова-папы. Приятель моего братца решил по бедности продать старую иномарку. Отнес объявление в газету. Днем отнес — вечером звонок: «Отстегнешь четыреста баксов». Вот работают: рекламу еще не успели напечатать, а рэкет тут как тут… Вы давно не были в театре?
— Лет пятнадцать…
— О, тогда вам будет интересно. Театр за последние пять лет сильно вырос. Копают в глубину. Старик Станиславский с его вишневой веткой умер бы от зависти.
— А отчего такое странное название «Кирпичная стена»? Как славно звучало «Императорский ея Величества княгини Марии Федоровны» или «Царскопрудные купцов Велтистовых открытые сцены».
— «Кирпичная стена» — это кирпичная стена. Новые театры страдают от дефицита помещений. Играют в подвалах и полуподвалах, в бывших дворницких и закрытых столовых. «На досках», «У канала»… Эти, куда мы едем, как раз играют в подвале. Стена не заштукатурена. Очень мило.
Подвал оказался большим, с четырьмя рядами садовых скамеек, с духовым оркестром и принесенными кем-то из артистов башенными часами.
Грянула увертюра, занавес разбежался, великая опера началась.
Деревня, где скучал Евгений, была обозначена нарисованным на кирпичной стене животным.
— Мне кажется, что это корова, — шепнул, наклонясь к Малоземельному, Николай. — Рога и хвост. Только почему она полосатая? Помесь коровы с зеброй?
— Рисунок дочери режиссера, — так же шепотом разъяснил критик, — три с половиной года, а как шельма рисует!
Обсудив неудобства сельской жизни и преимущество Апулея над Ричардсоном, действующие лица перешли к вечеринке у Лариных. Из- за кулис вышел Онегин в костюме «Адидас» и Татьяна в солдатской шинели.
— А это надо понимать так, — снова сказал на ухо Николаю критик. — То, что мы слушали раньше, было собственно оперой, а так мы возвращаемся на репетицию. Режиссер как бы прокручивает давний эпизод. Может быть, вспоминает свое военное детство: его папа тоже работал в театре. Ребенок жил в Ташкенте. А может, это протест против войны в Афганистане. Да, да, скорее всего это гражданский протест.
На танцах Ленский для чего-то надел женский парик и, стоя около Ольги, все время теребил свою косу.
— Вот тут-то самая глубина и начинается, — пояснил добровольный гид. — Дело в том, что Ленский и Онегин по мысли режиссера сексуально озабочены. Между ними установились нетривиальные отношения. Между прочим, партию Онегина в этой постановке иногда поет женщина, а Татьяну — мужчина. Очень современное прочтение. Я видел в Новосибирске «Отелло», так там мавр, отправляясь в поход против турок, надевает на Дездемону пояс целомудрия. Корабельная парусина, сорок восемь узлов, можете себе представить! Он возвращается с победой, пламя страсти, она пытается развязать узлы, руки дрожат, горячий мавр, не дождавшись, рычит и душит неумёху. Неплохо придумано, Англия воет от зависти.
Действие неудержимо катилось к поединку. Стреляться Ленский вышел с пистолетом, а
Онегин приволок что-то большое, круглое с дырками.
— Мне кажется, что это электромотор, — удивился Николай. — Кстати, у нашего лифта вышел срок гарантийного ремонта. Но это я к слову.
Малоземельский поморщился:
— Нет, вы все-таки провинциал. Вы думаете, что если с мотором вышел Онегин, то мотор ему нужен для хозяйства? Или что он действительно сейчас начнет стрелять из него в поэта? Мотор — это ностальгия. Воспоминания режиссера о времени «оттепели», когда все поэты и художники, отказавшись служить тоталитарному искусству, ушли в лифтеры, сторожа, кочегары. Только там они могли оставаться самими собою, только так отрицать официоз и диктат.
Онегин с трудом поднял мотор, за кулисами хлопнул выстрел, один из секундантов упал. В зрительном зале лица, хорошо знакомые с романом, ахнули.
— Находка. Публика никак не привыкнет. И так на каждом спектакле. А все очень просто. Абсурд. Вся наша жизнь — абсурд. Гибнут случайные люди. Вспомните поэта Гумилева. Или погибших у Белого дома.
Зал возбужденно загудел.
— Ничего, привыкнут, — сказал Малоземельский. — В театре сейчас главное: ничему не удивляться.
На сцену вместо генерала в мундире, с орденами, ставшего, как утверждал Пушкин, мужем Татьяны, вышел некто толстенький в штатском. За крыло он волочил убитую чайку.
— Неужто из Чехова? — догадался сын лейтенанта. — Еще немного, и я смогу за валюту пересказывать иностранцам содержание пьесы.
— Верно! Вы тонко стали чувствовать! — удивился критик. — Да, да. Единое сценическое пространство, все пьесы, все судьбы — один поток… Смотрите, вот он — Шпенглер!
В ложе бенуара, сделанной из кирпичей, мелькнула серебристая голова.
— Сбежит… Идемте перехватим. — Шмидт не успел произнести это, как серебристая голова исчезла.