вздохнул. — Ты не сердись, Эпикрат. Дисциплины мне и у Леонида хватает.
— Это я знаю. В твои годы я играл хуже тебя. Ты и начал раньше и учили тебя лучше, это я могу сказать не хвастаясь. Но ты никогда не станешь музыкантом, Александр, если будешь пренебрегать философией этого искусства.
— Но у меня нет математики в душе, и никогда не будет. Ты это знаешь. И я всё равно не смог бы стать музыкантом, меня ждёт много других дел.
— Но почему бы всё-таки не принять участие в Играх, и в музыкальных состязаниях тоже?
— Нет. Когда я ходил смотреть — подумал, что ничего лучше и представить себе невозможно. Но после состязаний мы остались, и я с атлетами познакомился. И понял, как это всё на самом деле. Я могу побить любого из них, потому что нас учат быть мужчинами. А эти мальчики — они специально мальчики-атлеты. Они часто кончаются ещё до того, как повзрослеют. Но даже если и нет — даже если вырастут здоровыми — всё равно. Те мужчины только ради Игр и живут. Как у женщин вся жизнь только в том, чтобы женщинами быть.
Эпикрат кивнул.
— Это началось уже при мне, на моей памяти. Люди, не заработавшие себе права гордиться самими собой, гордятся своим городом, который прославили другие. А кончается это тем, что у города вообще не остаётся ничего, чем гордиться можно. Кроме своих мёртвых, которые умели гордиться собой. Ну, ладно. Зато в музыке кто бы ни сделал что хорошее — оно всё наше. Сыграй. Позволь мне послушать ещё раз. Только теперь давай поближе к тому, что композитор написал.
Александр повесил инструмент поперёк груди, басовыми струнами к себе, и мягко тронул их пальцами левой руки, а верхние струны — медиатором, который был в правой. Голова его чуть склонилась набок; казалось, он слушает больше глазами, чем ушами. Эпикрат следил за ним со смешанным чувством раздражения и любви. И, как всегда, спрашивал себя: смог бы он научить мальчика чему-то большему, если бы отказался его понимать? Нет, скорее всего тот просто бросил бы музыку. Ему ещё и десяти не было, когда он уже умел достаточно, чтобы бренчать на лире за ужином, как подобает благородному человеку. Никто не стал бы настаивать, чтобы он учился дальше.
Александр взял три звучных аккорда, сыграл длинную журчащую каденцию и запел.
В возрасте, когда у всех македонских мальчишек голоса начинают грубеть, его чистый альт стал только сильнее прежнего. Когда этот голос возносился ввысь, вместе с высокими трелями струн, вылетавшими из-под медиатора, — Эпикрат всегда удивлялся, что его это, вроде, совершенно не смущает. И он не стеснялся явно скучать, — даже показать, что злится, — когда другие ребята обменивались непристойностями, как свойственно мальчишкам в эти годы. Мальчик, которого никто никогда не видел испуганным, может себе позволить быть не таким как все.
Бог каждого ведёт по своему пути,
И ни дельфину ни орлу от бога не уйти,
На каждом из людей лежит его рука,
Но некоторым он дарует славу на века…
Голос взлетел и затих; струны повторили напев, словно отдались эхом в ущелье.
Опять его понесло, — со вздохом подумал Эпикрат.
Стремительная, страстная импровизация опять, как всегда, была слишком громкой, слишком надрывной… Но Эпикрат не вмешивался: не хотел, чтобы Александр обращал внимание на него. Он злился на себя; за то что растрачивает здесь жизнь впустую, во многом себе отказывая и прекрасно понимая бессмысленность своих усилий. Ведь он даже не влюблён — вкусы у него совсем другие, — так чего ради он тут торчит?
Такое исполнение восхитило бы верхние ряды в одеоне Афин или Эфеса, — думал он, — они освистали бы судей… Но ведь Александр не на публику работает, и его манера не от невежества — уж об этом я позаботился, — а от чистейшей, совершеннейшей наивности… Как раз поэтому я и здесь. Я чувствую, что необходим, хоть и не могу измерить всю глубину этой необходимости. И отступиться мне просто страшно.
В Пелле у него был один мальчишка — сын местного торговца, — которого он услышал нечаянно и взялся учить бесплатно, для души. Паренёк обещал стать настоящим профессионалом, занимался усердно, был благодарен… Но тё плодотворные уроки значили для Эпикрата гораздо меньше чем эти, на которых все его святыни безжалостно швырялись на неизвестный алтарь.
Украсьте чёлн цветами, пою я храбрецам…
Зазвучало бешеное крещендо. Губы мальчика были приоткрыты в неистовой, интимной улыбке, какая бывает при акте любви, совершаемом в темноте. Инструмент не выдержал и начал фальшивить; он наверняка это слышал, — но продолжал, как будто его воля могла подчинить струны.
Когда-нибудь он обойдётся с самим собой точно так же, как сейчас с кифарой, — подумал Эпикрат. — Мне надо уезжать, давно пора. Я уже дал ему всё, что он способен взять, а это он может и без меня. В Эфесе постоянно, круглый год, можно слушать хорошую музыку, а иной раз бывает и самая лучшая… И в Коринфе хотелось бы поработать… Можно взять с собой Пифона, ему очень полезно послушать мастеров… А этот — я его не учу, а он меня разлагает. Он приходит ко мне выговориться, я для него слушатель, который понимает язык. И я слушаю, хотя он и уродует родной язык мой. Пусть он играет тем богам, какие его услышат, а мне пора уезжать.
… Так будь же ты достоин рожденья своего!
Он снова рванул
— Ну? — сказал Эпикрат. — А ты чего ждал? Ты думал, кифара бессмертна?
— Я думал, она подержится, пока я допою.
— С конём ты бы так обращаться не стал, верно?.. Дай-ка сюда.
Он достал из коробки новую струну и начал приводить инструмент в порядок. Мальчик беспокойно прошёл к окну. Он чувствовал — только что едва не проявилось нечто великое, а больше уже не вернётся. Эпикрат, не торопясь, настраивал кифару и думал: хорошо бы убедить его показать всем, чему он научился, прежде чем я уеду.
— Ты никогда ещё не играл перед отцом и его гостями. Разве что на лире.
— За ужином как раз лира и нужна…
— Это потому что ничего лучшего нет. Сделай мне одолжение. Выучи для меня одну пьесу и сыграй по-настоящему. Я уверен, он будет рад увидеть, что ты умеешь.
— Он наверно и не знает, что у меня есть кифара. Я ведь её сам купил, ты же знаешь.
— Так тем лучше… Ты покажешь ему нечто новое…
Как и все в Пелле, Эпикрат знал, что на женской половине мира нет. Мальчик из-за этого беспокоен, и уже не первый день. Он не только стал играть хуже, но иной раз даже не слышит, что ему говорят… Эпикрат уже научился определять, каков будет урок, стоило Александру войти.
Почему бы царю — во имя всех богов разума и рассудка — не удовольствоваться гетерами? Он мог бы позволить себе самых лучших, самых дорогих. У него и мальчики его есть — неужто ему мало?.. Для чего он обставляет свои похождения такими церемониями? Перед этой последней свадьбой было ещё по меньшей мере три таких же. В его отсталой стране это может быть царским обычаем; но если он хочет, чтобы его считали эллином, — ему надо бы помнить: «Ничего сверх меры». Конечно, за одно поколение нельзя избавиться от варварства, это и в мальчике заметно, но всё-таки…
А мальчик всё ещё смотрит в окно, словно забыл где находится. Не иначе, опять на него мать насела. Эту женщину можно было бы пожалеть, если бы она сама не выпрашивала добрую половину своих неприятностей. Да и не только своих — сыновних тоже… Он, конечно же, её сын. Только её — одни боги знают, чей еще, — потому что в сравнении с нею царь очень культурный человек. Неужели она не понимает, что нельзя размахивать грязным бельём? Ведь у каждой из этих новых невест может появиться мальчишка, который рад будет, что он сын его отца. Почему бы ей не проявить хоть немного дальновидности и такта?.. Почему она никогда не побережёт мальчишку?.. Нет никакой надежды, что сегодня он что-нибудь выучит. Лучше отложить кифару… Стоп! Но для чего же я сам-то учился?
Эпикрат надел лямку кифары на плечо, поднялся и заиграл.
Через некоторое время Александр отвернулся от окна, подошёл и присел на