заинтересовала только выпущенная в ознаменование юбилея серия марок. На этих марках были представлены все священные образы, связанные в нашем представлении со взятием Стамбула: корабли, появляющиеся из ночного мрака, портрет Мехмета Завоевателя кисти Беллини[58] и крепость Румелихисары.
По тому, как люди называют некоторые события, можно понять, где мы находимся — на Западе или на Востоке. 29 мая 1453 года для Западного мира произошло падение Константинополя, а для Восточного — взятие Стамбула. Когда моя жена, учившаяся в Колумбийском университете Нью-Йорка, однажды употребила в одной своей работе слово «взятие», профессор-американец обвинил ее в национализме. На самом же деле она употребила это слово просто потому, что так ее научили в турецком лицее; ее мать была русского происхождения, так что она отчасти даже симпатизировала православным грекам. Для нее это событие не было ни «взятием», ни «падением» — она чувствовала себя как военнопленный, оказавшийся посреди двух миров, не оставляющих человеку другого выбора, кроме как быть мусульманином или христианином.
Причинами того, что в XX веке стамбульцы начали праздновать день взятия Стамбула, были европеизация и рост турецкого национализма. В начале прошлого столетия лишь половина населения Стамбула исповедовала ислам, и большую часть немусульманского населения составляли греки-фанариоты, потомки византийцев. В годы моего детства и юности в Турции существовало сильное националистическое движение, представители которого были уверены, что любой, кто употребляет слово «Константинополь», мечтает о том, что придет день, когда в город вернутся старые хозяева, отнимут его у турок после пятисотлетней оккупации, выгонят нас или превратят в граждан второго сорта. Для них идея «взятия» была ключевой. А между тем во времена Османской империи многие турки спокойно называли свой город Константинополем.
Те же турки, что придавали большое значение движению Турции в сторону западной цивилизации, не очень любили затрагивать тему взятия Стамбула. В 1953 году, несмотря на все приготовления, начавшиеся еще за несколько лет до пятисотлетней годовщины, президент Джеляль Байяр и премьер- министр Аднан Мендерес в последний момент отказались от участия в праздничных церемониях, опасаясь вызвать раздражение своих западных друзей и Греции. Только что началась «холодная война», и Турция, член НАТО, не хотела лишний раз напоминать миру о взятии Стамбула. Но не прошло и трех лет, как толпы негласно подстрекаемых правительством националистов, выйдя из-под контроля, устроили в Стамбуле погром домов и магазинов, принадлежавших грекам и представителям других национальных меньшинств. Беспорядки, во время которых толпа разрушала церкви и убивала священников, заставляют вспомнить описания грабежей и жестокостей в книгах западных историков, пишущих о падении Константинополя. После возникновения национальных государств правительства Турции и Греции стали относиться к оставшимся на их территории меньшинствам как к заложникам в политической игре, и в результате за последние пятьдесят лет Стамбул покинуло больше греков, чем за пятьсот лет, прошедших после 1453 года.
В 1955 году, когда английские войска покидали Кипр, а Греция готовилась взять остров целиком под свой контроль, в греческом городе Салоники агент турецких спецслужб бросил гранату в дом, где родился Ататюрк. После того как спецвыпуск стамбульских газет разнес это известие (в сильно преувеличенном виде) по всему городу, на площади Таксим собралась агрессивно настроенная толпа. Сначала погромщики направили свою ярость на лавки в Бейоглу, в которые я ходил с мамой, а потом до самого утра продолжали грабить и жечь по всему Стамбулу.
Самые страшные события происходили в тех районах города, где жило много греков: в Ортакёе, Балыклы, Саматье, Фенере… Банды погромщиков разоряли и поджигали скромные бакалейные и молочные лавки, врывались в дома и насиловали греческих и армянских женщин. Можно сказать, что по своей свирепости они не уступали солдатам Мехмета Завоевателя, грабившим Стамбул после его взятия. Беспорядки, наполнившие город ужасом и превратившие его в настоящий ад, превосходящий все представления христиан-европейцев о восточной жестокости, продолжались два дня. Позже выяснилось, что их организаторы, поощряемые властями, говорили погромщикам, что те не понесут никакого наказания за свои действия.
Любому немусульманину, рискнувшему показаться на улице в ту ночь, грозило линчевание. Наутро Истикляль и другие улицы Бейоглу были усеяны вещами, которые грабители не смогли унести с собой из разгромленных лавок, но с наслаждением разломали и разорвали на куски. Всюду валялись груды тканей всех видов и расцветок, ковры, одежда, перевернутые холодильники, только-только начинавшие тогда появляться в Турции, радиоприемники, стиральные машины, разбитые фарфоровые сервизы, разорванные игрушки (в то время самые лучшие игрушечные магазины находились в Бейоглу), кухонные приборы, осколки люстр и модных в те годы аквариумов… Там и сям виднелись сломанные велосипеды, перевернутые или сожженные машины, разбитые фортепиано и вытащенные из витрин закутанные в ткани манекены с оторванными руками, безучастно смотрящие в небо. Рядом стояли танки, слишком поздно прибывшие для усмирения беспорядков.
Об этих событиях у нас в семье вспоминали долгие годы, поэтому в моей памяти сохранились все их подробности, словно я видел все своими глазами. Пока христиане приводили в порядок свои дома и лавки, мои родственники обменивались собственными впечатлениями о ночных событиях, вспоминая, как дядя и бабушка в панике бегали от окна к окну и смотрели, как на улице перед нашим домом собирается агрессивно настроенная толпа, как погромщики носятся туда-сюда, разбивая витрины и проклиная греков, христиан, богачей. В те дни лавочник Алааддин под влиянием растущего турецкого национализма стал продавать в своей лавке маленькие турецкие флажки; за несколько дней до беспорядков мой брат попросил купить ему такой флажок и прицепил его внутри дядиного «доджа», который поэтому остался цел и невредим, — погромщики не только не перевернули его, но даже не выбили стекла.
20
До десяти лет в моей голове существовал очень четкий образ Бога. Когда я думал об Аллахе, моему мысленному взору представлялась закутанная в белый чаршаф[59] фигура очень старой и очень почтенной женщины с неопределенными чертами лица.[60] Она, хотя и была похожа на человека, выглядела не так, как другие обитатели моего воображаемого мира или кто-либо, кого я мог бы встретить на улице, — потому что всегда стояла немного вполоборота и опустив голову. Когда Она появлялась в моей голове, вызывая любопытство и почтение, все прочие образы уходили на второй план, а Ее образ, описав несколько элегантных кругов, как это бывает в рекламных роликах, становился немного резче и начинал подниматься вверх, к облакам, туда, где Она обитала. Складки Ее белых одежд, полностью скрывавших фигуру, так что не видно было ни ног, ни рук, прорисовывались так же четко, как на статуях, изображения которых я видел в книгах по истории. Каждый раз, когда Она появлялась перед моим мысленным взором, я ощущал, что это очень могущественное высшее существо, и испытывал к Ней большое почтение, но не очень-то боялся — не потому, что считал себя безгрешным и невинным младенцем, а потому, что чувствовал: этому далекому и важному существу нет дела до моих глупых фантазий и маленьких провинностей. Я никогда не обращался к Ней за помощью и ни о чем не просил, потому что знал: такие, как я, Ей неинтересны — Она заботится только о бедных.
В нашем доме этим существом интересовались только служанки и повара. Я смутно догадывался о том, что Она, по крайней мере теоретически, должна присматривать не только за прислугой, но и за всеми другими обитателями нашего дома, — да только мы, счастливцы, не нуждались в Ее помощи. Она заботилась о несчастных бедняках, которые не могли дать своим детям даже образование, об уличных нищих, непрестанно поминающих Ее имя, и о простодушных, добрых людях, попавших в беду. Поэтому-то, когда по радио передавали известия о снежной буре, отрезавшей от мира глухие деревушки, или о бедняках, оставшихся после землетрясения без крыши над головой, мама всегда говорила: «Помоги им Аллах!» В этих словах чувствовалась не столько настоящая просьба о помощи, сколько мимолетное чувство вины, испытываемое нами, состоятельными людьми, в такие моменты.