Барак оглушительно замолчал. Такого себе позволить не мог никто. Точнее, администрация такого никому не позволяла. Это уже была война. Славка, сидящий на шконаре напротив, завертел головой и вымолвил:
— Ну вот... Наконец эти бляди засветились в открытую. Сейчас побежит, доложит Нижникову.
— Пускай докладывает.
— Что доложит — полбеды. Постановление суток на пять выпишет или ларька лишит. Захаровская работа, можно не сомневаться.
С этого дня моя лагерная жизнь начала круто меняться.
Первой проституткой оказался Лысый. Не успел Грибанов хлопнуть калиткой, он вырос в проходе как из-под земли:
— Отрядник сказал с завтрашнего дня поставить тебя на уборку жилой территории.
— Сейчас, разбежался. Передай ему, пусть сразу в карцер закрывает — убирать не буду.
— Мое дело — передать, — трусовато ответил Лысый, помялся и смылся.
Он врал, будто приказал Грибанов. Это была его «козья» инициатива.
Уборкой околобарачной территории по многолетней лагерной традиции занимались только петухи и самые захудалые черти. Пойти на уборку означало то же самое, что записаться в их ряды. Администрация использовала это для того, чтобы всегда иметь формальный повод для наказания — «отказ от благоустройства территории». Обычно пять суток карцера с выводом на работу. Кто-то после двух-трех раз ломался. Кому-то было все равно — лишь бы не били. Кто за пайку хлеба, кто за «боюсь», кто в погоне за призраком досрочного освобождения. Но прикоснувшись единожды к метле — попадаешь в другую касту, из которой обратного пути нет. Поэтому ни о каком «благоустройстве» ни для меня, ни для Славки с Медведем, ни для кого из окружавшей нас компании не могло быть и речи. Трюм — так трюм.
Но была весна. И потому, несмотря на все неурядицы, на душе было легко и не мрачно. Зиму пережили — год долой. А значит, сидеть, худо-бедно, на год меньше. Теплеет... На душе теплеет.
И как обычно, разговоры об амнистии.
В лагере только об этом и говорят, только в нее и верят, только на нее и надеются. Ради нее ведут себя согласно кодексу ИТУ. По крайней мере, стараются так себя вести. Проще говоря, подгоняют лагерную биографию под эту драгоценную, долгожданную, необходимую как воздух амнистию. Амнистия — вторая жизнь.
Мне же надеяться было не на что, а ждать ее — тем более. Поэтому, сидя на бревне с лопатой, растягивал вместе со Славкой и Медведем очередной перекур. Вокруг, разбившись по двое-трое, курила остальная часть бригады. Поодаль, на возвышении, сидел Мешенюк, постукивая веткой по голенищу.
— Так, хорош курить, пошли работать!
Народ нехотя зашевелился и побрел к лопатам, к носилкам, на ходу натягивая рукавицы и чертыхаясь. Нам со Славкой было предписано перетаскать кучу опилок и веток от эстакады на ровное место, для дальнейшей переброски в самосвал. В помощь был придан молчаливый, люто ненавидящий Захара, Мешенюка, лагерное начальство и всю советскую власть парень по кличке, как, собственно, и по национальности, Гуцул.
Интересно, что сел он тоже за лес — еще на воле где- то в Карпатах занимался его валкой, разделкой и торговлей. Так же, как и Славка, только на более кустарном уровне и практически в одиночку. Посадили его за хищение в особо крупных размерах на десять лет. По-русски говорил он с сильным карпатским акцентом, смешно, но очень искренне. Давно, в самом начале срока, по глупости Гуцул ляпнул кому-то, будто бы у него на воле в лесу закопана банка с тридцатью тысячами рублей на «черный день». Разумеется, все это тут же доложили Захару. С того дня Гуцул попал на жесткое «моренье» и весь разделочный сезон, в пятидесятиградусные морозы, простоял на дровах. Одному Богу известно, как выжил. Захар периодически проводил с ним беседы на тему отправки письма родственникам, дабы те банку откопали и Гуцула подогрели. Разумеется, и Захара бы не забыли. А коли не забыли, тогда и место потеплее нашлось, и на «пиздюлях поменьше бы крутился».
Гуцул был либо насмерть стоек, либо смертельно жаден. В существовании банки не признавался ни Захару, ни оперчасти. А потому на полном основании был приставлен к нам со Славкой третьим. Наши — носилки, его — лопата.
— Давай грузи шустрей, до вечера надо все очистить, — подгонял периодически Мешенюк.
— У-у-у, эгныда заморска, — бубнил под нос Гуцул, провожая его злым взглядом. Букву «г» он выговаривал на украинский манер, а вместо «и» говорил «ы». Получалось очень смешно. Мы со Славкой хихикали, Гуцул сохранял каменное выражение лица. Но человек он был добрый и даже душевный.
— Ну, расскажи Александру про банку с червонцами, — подначивал его Славка, — за что тебя Захар целый год морит?
— Та ну яво пыдора...
— Расскажи, расскажи, что он тебе предлагал?
— Шо предлагав?.. Заготоуку у столовой. Досрочно ос- вобождэнне. Шо у нэво у козылыной башкэ ишо есть? Он усэм то прэдлагаэт, колы гроши на карманэ звэнят. А шо до банки — так я напыздэв.
Мы засмеялись. Гуцул вместе с нами. Глаза его, грустные, на миг вспыхнули и опять погасли. Лицо вновь обрело угрюмое выражение. Было видно, что он давно не улыбался и привык жить настороже.
— Я пэсни твои, Александр, часто слушал. Сам слухом нэ располагаю, потому нэ спою на память... Очень душевны пэсни.
Он помолчал и добавил:
— Захар тэбя тоже морыть начынет. Но ничего, ты крэп- кий, хэр воны шо с тобой изладят.
— Захар сказал, что Гуцула до конца срока на дровах держать будет, — ядовито ухмыляясь, вставил Славка.
— Во-во... Грэшно говорыть, но зымой там и устрэ- тимся.
По этому поводу дружно выматерились и потащили очередные носилки к самосвалу.
Глядя на копошащуюся по всей территории бригаду, на это скопище подневольных людей, занятых рабским и бесполезным трудом, я почему-то вспомнил египетские пирамиды.
И там, и здесь — рабы. Но от тех все же осталось великое. А что останется от этих? От нас? Остаться бы самим. Выжить, дожить, дотянуть. А для этого нужно строить свою, лагерную пирамиду. Пирамиду человеческих отношений, которая, выстрой ее неправильно, рухнет и похоронит тебя под собой, не хуже египетской.
Пришел Медведь. Его рабочее место было в самом дальнем конце эстакады — подальше от нас со Славкой.
— Пойдем чифирнем, мужики. Бросай эту работу, — хлопнул он нас со Славкой по плечу. — Без нас понты поколоти немного, скоро вернемся, — сказал он Гуцулу, который тут же бросил лопату и принялся слюнявить самокрутку.
— Эй, куда? — вдогонку нам крикнул неизвестно откуда взявшийся Мешенюк.
— Чифирбак стынет.
— Сейчас Захар пойдет... Я за вас не отвечаю.
— Пошел на хуй, смотрящий нашелся, — тихо выругался Медведь и, повернувшись к Мешенюку, приветливо крикнул:
— Миша, пойдем, чифирни с мужиками! Далеко отрываться от коллектива не надо — мужики огорчаются, хе-хе.
— Благодарю, я потом, — не понял медвежьего юмора Мешенюк и двинул в другую сторону.
— Вот видишь, как технично с хвоста сбрили. А так начали бы цапаться — к Захару побежал или к Грибану. Похитрей надо быть, Санек, похитрей, хе-хе...
День подошел к концу. Кучи остались не убранными, поэтому назавтра предстояло то же, что и сегодня. К вахте шли сбившимся строем. В конце, за нашими спинами, молча шагал Захар. Он был явно не в духе, не острил привычно, не куражился.
— Что-то Захар набыченный... — тихо сказал Медведь.
— Колеса спалились, наверное, — вишь, нераскумаренный идет, — ответил Славка.
— Какие колеса, — спросил я, — наркота?
— Тихо... Он же, бля, на фенобарбитале плотно сидит. Ему с воли загоняют, — шепнул Медведь.