позволим, не разрешим…». В общем, он размахивал идеологической дубинкой, но в процессе чтения доклада он вдруг оставлял бумагу и говорил сам, причем, все наоборот. Это было странно и нелепо. Например, он говорил так, обращаясь ко мне (очень много обращался ко мне): «Вот сидит и думает, что мы против культуры и интеллигенции, и хочет, чтобы мы сразу все гайки отвинтили, а у Чехова злоумышленник гайку через одну отворачивал». Затем брал доклад и снова читал «не позволим, не разрешим».
Вдруг он отбрасывал бумагу и ни с того, ни с сего говорил: «Вот, говорят, что я не люблю евреев — это неправда! Хотя, в действительности, бывают такие обстоятельства, когда и выбора нет. Ну вот, например, вспоминаю я, в Киеве идет молодой офицер, еврей, а сзади два хулигана. Пристали к нему: «жид» да «жид». Нет, чтобы посмеяться, а он взял да их застрелил. Естественно, публика устраивает погромы». Или, например, его рассказ о Пине. Я его слышал собственными ушами и даже записал, придя домой. Хрущев сказал: «Вот расскажу я вам одну историю» — причем опять вне всякого контекста. «Сидят урки в тюрьме. И друг друга боятся, а надо выбрать старосту. А кого выбрать старостой, раз они друг друга боятся? Оказался среди них еврей, Пиня, смирный такой еврей. Вот они думают — выберем его старостой, он смирный и будет послушен. И выбрали Пиню. А Пиня стал, ох, какой староста, всех зажал. Урки задумали бежать и сделали подкоп, но кому идти первому, а первому ведь и пуля в лоб. И вот Пиня говорит: «Я, как староста, пойду первым». Так вот, товарищи, закончил Никита Сергеевич. Я — этот Пиня!» И после этого, без всякой паузы, он читал грозный идеологический доклад.
Про меня там была масса странных вещей. Например, он говорил, что я не художник, что я руководитель клуба Петефи, что я — офицер и что я жажду занять их место и убить Политбюро ЦК. И он даже красочно показал, ткнув себе пальцем в лоб и в сердце, как я буду его убивать. Я кричал с места, что это глупость, Никита Сергеевич, я хочу только лепить, и лепить, как я хочу. Но мне не давали слова. Были и другие занятные моменты, например, когда он, спутав медиума и гипнотизера, вдруг закричал: «Евтушенко! Отодвиньтесь от этого человека, он и вас загипнотизирует!» Потом оторопело подумал и начал кричать: «Медиум, Медиум! Поезжайте к своим духовным отцам на Запад! Я — премьер и ручаюсь, что дам вам паспорт и деньги на дорогу!» Я встал и сказал: «Никита Сергеевич, не говорите глупости, не вам за меня выбирать родину!» Меня одернули за то, что я невежливо разговариваю с премьером, и я повторил: «Не для того я сражался на фронте, чтобы покидать родину». И представьте себе, что он меня обнял и после этого продолжал утверждать, что я враг номер один и мне не место здесь.
Много времени спустя я все это продумал и понял, что при всей спонтанности Хрущева в его поведении была своя логика. Этот человек отменил страх, сталинский страх, но руководить аппаратом и страной он не мог, потому что он не изменил структуру. Но как же управлять без страха, и он нагнетал страх своей непоследовательностью. Никто не знал, что он сделает каждую следующую минуту. Я видел ужас на лицах членов Политбюро от его комментариев во время доклада. Я думаю, что он все это делал специально, чтобы все находились в страхе и неведении. Многие его поступки, которые объясняют как волюнтаризм, были эгоистически и политически оправданны. Он разъединял министерства, соединял, он просто хотел разрезать по частям и перетасовать мафии, слежавшиеся десятилетиями, чтобы иметь возможность ими манипулировать, так что, повторяю, в этом аппаратном безумии была и своя эгоистическая аппаратная логика.
В этом было нечто запрограммированное, как стиль руководства. Хрущев был человеком, который хотел перепрыгнуть пропасть в два прыжка. Но сделать это было невозможно.
Между тем, все это наводило ужас и на меня лично, и на мое окружение: многие из ближайших моих знакомых после всего этого не подавали мне руки, а многие незнакомые мне люди публично меня целовали. Каждый считал необходимым как-то отреагировать и выбирал то, что, по его мнению, было наиболее созвучно с настроением Хрущева.
Евтушенко тогда защитил меня, и я ему за это благодарен. Я не хочу подробно входить в анализ — многие говорили, что он хитер-де, он знал, что это будет импонировать Хрущеву.
Должен сказать, что, как это ни странно, но даже Вучетич, большой царедворец и лиса и самый мой главный враг, на этом совещании занял двойственную позицию. Он, например, встал и сказал, что он берет меня на поруки и что я буду у него работать. В перерыве я подошел к Вучетичу и сказал: «Евгений Викторович, как же я могу у вас работать, если я у вас выигрываю все конкурсы?» На что он цинично ответил: «Если бы ты был бездарен, зачем ты был бы мне нужен?» Вот как происходило это совещание.
Между тем, и после него Владимир Семенович Лебедев пытался изо всех сил вырвать от меня покаяние, необходимое для партийного пользования. Вообще я должен отметить, что им не так нужно тело, как нужна душа — покаяние и душа грешника! И именно в борьбе за мою душу — ведь тело им взять ничего не стоит — Владимир Семенович Лебедев вместе с Хрущевым потерпел поражение.
И вот, в день снятия Хрущева… А произошло это так: мой друг, женщина, работавшая референтом в аппарате тогдашнего президента Академии наук Келдыша, позвонила мне по телефону и сообщила, что снимают Хрущева. Это еще не было известно широкой общественности. Я сразу же позвонил по телефону Лебедеву, однако не было никакого ответа. На другой день я снова позвонил — подошел Лебедев. Этот человек обладал уникальной способностью — по телефону узнавать голоса и помнить все имена и отчества. «Владимир Семенович, — начал я, — вы хотели, чтобы я сказал Хрущеву, что я его уважаю и многое другое, сейчас я имею возможность это сделать и будем считать наш разговор публичным». Он хихикнул, понимая, что телефон подслушивается, и я это знаю. «Итак, передайте Никите Сергеевичу, что я его действительно глубоко уважаю за разоблачение культа личности и за то, что он выпустил миллионы людей из тюрем. Перед лицом этого наши эстетические разногласия я считаю несущественными и желаю ему много лет здоровья…»
Была пауза, после которой Лебедев очень тепло — хотя обычно он был человек очень холодный — сказал: «Другого я от вас, Эрнст Иосифович, и не ожидал, я это передам Никите Сергеевичу». Лебедев умер через два месяца после смерти Хрущева. Думаю, что немного такого рода звонков он получил в день снятия Хрущева.
Хрущев был снят. Три раза он присылал ко мне человека, который приносил от него извинения и просил приехать к нему на дачу. Я этого не сделал, не по трусости — трусить было нечего, на даче у него бывал Евтушенко, встречался он и с другими. Я не поехал просто потому, что не считал возможным дальше вести наши эстетические дискуссии. Я знал себя и Хрущева и знал, что этого не миновать. Но сейчас это было бесполезно, а кроме того, травмировать его уже в этот момент я не хотел. Таким образом, легенда о том, что я встречался с Хрущевым на его даче, лишена всякого основания, я ни разу с ним после его снятия не виделся.
Правда, Нина Петровна мне прислала выдержку из его будущих мемуаров, где Хрущев, как бы косвенно, извинился передо мной. Но должен сказать, что меня это извинение не удовлетворило. Дело в том, что и тут, может быть, по законам психологии, а, может быть, и по некоторому природному лукавству у Хрущева проскользнула нечестность, а именно он извинился передо мной за то, что он издевался над моей фамилией — велико дело, я этого даже и не заметил. Извиняться нужно было за другое!
В день, когда умер Хрущев — и тут начинается некая метафизика и даже мистика — о его смерти я узнал от таксиста — и в тот момент, когда он мне об этом сказал, меня пронзила мысль, что мне придется делать надгробие. Как она возникла, я не знаю, но это факт.
После похорон Хрущева ко мне приехало два человека — это были сын Хрущева Сергей, с которым я до этого не был знаком, и сын Микояна, тоже Сергей, с которым я дружил и который меня поддерживал в самые тяжелые минуты.
Меня несколько раз избивали, один раз даже избили до потери сознания, и очнулся я в квартире бывшего посла Меньшикова, где узнал, что меня подобрали Микояны. Сыновья Микояна приезжали в минуты моих самых острейших разногласий с Хрущевым. Так вот, они вошли, осмотрелись и долго мялись. Я сказал: «Я знаю, зачем вы пришли, говорите!» Они сказали: «Да, вы догадались, мы хотим поручить вам сделать надгробие». Я сказал: «Хорошо, я соглашаюсь, но только ставлю условием, что я буду делать, как считаю нужным». На что Сергей Хрущев ответил: «Это естественно».
«Я знаю, — сказал я, — что найдутся такие, кто обрушится на меня за мое решение. Я считаю, что это месть искусства политике. Впрочем, это — слова! В действительности, я считаю, что художник не может быть злее политика, и поэтому соглашаюсь. Вот мои аргументы. А какие у вас аргументы: почему это