испуганная, жалкая, скулящая, уповающая на него, своего защитника… Старики Логиновы ведь очень непроницательны — как, в сущности, и их драгоценный сыночек. Им так легко поверить в то, что бывают на свете по-собачьи преданные слуги. А собачья преданность в этом мире давно перевелась.
Зубр проверял преданность унижением. Он намеренно унизил Степу Шнурка, добавив ему в пиво мочу и следя за его реакцией: стерпит — не стерпит? Степа стерпел, и Зубр признал его надежным подручным. Он судил по поверхности, он не потрудился заглянуть в душу Степы. Шнурок? Какая у него там душа? Какие у него чувства? Шнурок, он Шнурок и есть, Шнурком и помрет.
Между тем чувства у Степы наличествовали. Когда он распробовал вкус мочи, первым побуждением его стало выплеснуть гнусный напиток в морду обидчику, но он понимал, что выставит себя на всеобщую потеху. Главное — ничем не выдать, что ему это мучительно и обидно. И он допил это распроклятое пиво, которое и без мочи-то терпеть не мог, а с мочой оно составляло совсем уж затхлый отвратный коктейль, шибало в мозг и в пятки, вызывая рвотный рефлекс, — он его допил… Но не было дня после этого случая, когда Степа Шнурок, глядя на Зубра, не припоминал бы то пиво и не искал случая припомнить его Зубру по-настоящему, то есть отомстить. А в ожидании того великого момента вел себя тихо и скромно, изображая преданность, ничего не предпринимая против Сергея Логинова. Сознавая скромность своих интеллектуальных дарований, Степа так и не придумал подходящий сценарий мести: для одних сценариев у него не хватало средств, для других — сил. Зато силы и средства имелись у ментов, которые, вычислив его и обнаружив, предложили смягчение наказания за то, что он поможет им в проведении операции, направленной против Зубра. Степа не против, пожалуйста. Помирать — так с музыкой. От тюряги никуда не деться, так надо хоть напоследок получить удовольствие.
Они ни о чем не узнали. Они послушно поехали с ним туда, куда он их повел, послушно отсиживались в бетонных стенах намеченного ментами схрона и бурно обрадовались, когда Степа снова явился к ним, сказав, что опасность миновала и они могут вернуться домой. Кряхтя, размещались в машине, готовые тронуться в обратный путь, по дороге возвращая себе поколебавшееся было чувство собственного достоинства и даже — как ни покажется смешно — собственной исключительности. Ничего плохого с Ними не может произойти. С кем-нибудь другим, но только не с ними. Дети иногда навлекают на них неприятности, но всегда готовы защитить своих родителей. У них самые лучшие в мире дети.
Как они будут себя чувствовать в зале суда, увидев на скамье подсудимых свою кровиночку Сереженьку? Среди хворей, одолевающих Веру и Матвея, отсутствует болезнь сердца, а значит, по всей вероятности, судьба лишит их удовольствия умереть раньше, чем они узнают весь список преступных деяний Зубра, сполна испытают презрение соседей и знакомых… В станице Староминской народ простой живет: вознесся ты — тебе завидуют, упал — пинают. Так что месть Степы Шнурка получится долгой и распространится не на одного Зубра…
Все равно Шнурок не мог сочувствовать старикам Логиновым. Во-первых, потому, что за годы службы под началом Зубра вообще отучился сочувствовать кому-либо. Помнит, в детстве маму жалел, бабушке дряхленькой, немощной, по огороду помогал, так то ведь было детство золотое! Во-вторых, потому, что ему в тюряге будет вряд ли лучше, чем им на воле. А в-третьих, да хоть потому, что от них воняет. Хуже, чем от того самого пива.
— Идите потихонечку, дядя Матвей, — приговаривал Степан. — А то споткнетесь да расшибетесь.
— А что же, Степа, Сережа с нами так и не повидается?
— Почему не повидается? Вы его увидите. Совсем скоро. Зуб даю!
— Ну и ну! — сказал Костя Меркулов. — Весело же вы без меня живете, господа!
Он ничего не понимал во встретившей его суматохе на аэродроме. Его еще пришлось вводить в курс последних событий. Ему еще пришлось объяснять и про заминированную машину, и про Антона Сапина, который из рядовой пешки вдруг за считанные дни вырос в глазах следствия в матерого киллера, ферзя преступного мира Черноморского побережья. Известие о том, что заложники освобождены, Константин Дмитриевич встретил легким наклоном головы: мол, он и не сомневался, что если за дело взялась «Глория», так оно и выйдет; хотя на самом деле он предполагал, каких усилий это стоило и МВД, и прокуратуре, и «Глории».
— Молодец, Денис, — в своей обычной сдержанной манере похвалил он Грязнова-племянника.
— Бум стараться, Константин Дмитриевич, — принял похвалу Денис. — Хотя, по правде сказать, без вас у нас ничего бы не получилось.
— Как это «без меня»?
— А вот помните ваше выступление на заседании Госдумы, когда речь шла о терроризме…
— А с машиной-то все в порядке? — семенил, приплясывая, Станислав Вешняков. — Ехать-то мы можем?
Машина приобрела безопасность тотчас после изъятия оттуда адского взрывного устройства, но Вешняков все никак не хотел в это поверить, предпочитая услышать от посторонних, что да, его любимой железяке и ему лично ничего больше не грозит. За увлеченными объяснениями, почему опасность миновала, тема выступления Меркулова на заседании Госдумы как-то отсеялась, временно отступила в задний ряд, откуда Денис не спешил ее вновь вытаскивать. Уж лучше он сделает это наедине, если зайдет речь, а если не зайдет — ну и бог с ним, может, так надо.
— Правда, глориевцы у нас молодцы, — уже погрузившись в вешняковскую машину, воздавал должное молодым сотрудникам Вячеслав Иванович Грязнов. — Но что я тебе, Костя, буду объяснять, ты, поди, и сам все про них знаешь. Лично я хочу рекомендовать тебе одного человечка, на которого, по-моему, тебе надо обратить самое пристальное внимание. Что повышение звания у этого человечка не за горами — видно без Очков! Шурочка Романова была украшением МУРа, а Галочка Романова, того и гляди, взлетит выше тетки…
Галя в ответ на похвалы скромно улыбнулась. Честно признаться, улыбалась она через силу: перед глазами до сих пор маячил Антон Сапин, то приставляющий к виску дуло пистолета, то уже в наручниках, бросающий на нее, ментовскую суку, которая его загубила, тягостный взгляд… Этот взгляд Сапин предполагал сделать презрительным, прожигающим насквозь, но получился он растерянным, почти испуганным. В нем читалось: «Что же это я натворил? И зачем? И что из этого выйдет?» Что выйдет, было ясно заранее: то, что Сапин своими поступками целиком и полностью заслужил. Галя не могла сочувствовать этому человеку, но и не настолько очерствела профессионально, чтобы сердце ее не оказалось задето этими вопросами.
Стоял отличный весенний денек — первый день настоящей сочинской весны. Дремлющие в почве и деревьях соки, казалось, проступали наружу, излучая солнечный свет, выдавая колыханием ветвей размах своего молодого буйства. Сад зазеленел — сразу и весь. Черешни, абрикосы и яблони приветствовали свое возвращение к жизни, сильными стволами сквозя в зеленом облаке. «Мы здесь! — словно говорили они. — Мы с вами, люди! Пройдет еще совсем немного времени, и мы принесем вам вкусные плоды…»
Именно в такой день производилась эксгумация трупа Никиты Михайлова.
От Гали Романовой никто не требовал, чтобы она присутствовала при эксгумации; сама напросилась, не совсем отдавая себе отчет в мотивах. Хотела ли она попрощаться с тем, кто некогда был ей так дорог, чей образ помог ей усовершенствоваться, преобразиться, стать собой? А может быть, хотела окончательно удостовериться в смерти человека, который на протяжении семи лет был для нее все равно что мертв, а потом неожиданно и страшно возник в другом — том, кто подменил его?
Присутствие на эксгумации Антона Сапина было обязательным, и он был доставлен к дому Михайлова в наручниках и под конвоем. Впрочем, сейчас он уже не пытался бежать. Исчезла острота первого отчаяния, которое толкнуло его на попытку самоубийства, когда он понял, что все потеряно, лучший убийца Краснодарского края проиграл. Отчаяние ушло вглубь, пропитало его насквозь, лишая ноги — подвижности, руки — силы. Лицо стало медленным, почти неподвижным, светлая борода отросла, давно не мытые волосы