грузчиками, то просто стояли у лифта и говорили друг другу, что торопиться некуда и что в таком деле важно быть внимательным. И даже их маленький сын, однажды стоя у лифта, ковырял пальцем стенку и повторял: «Мебель покупают не спеша…»
Мог быть рассказ о том, как некий писатель или, скажем, сценарист живет своей жизнью, не смешиваясь с окружающей средой и суетой, – он пишет повесть за повестью, он трудолюбив – он вглядывается в людей, всматривается, а они все покупают и покупают мебель, машины, дачи. И ничего в них больше не разглядеть, как ни всматривайся в них и как ни портретируй.
Глава 4
Но приступить сразу к спасению нашего кино я не смог: Коли Оконникова дома не было. Он отбыл куда-то к родственникам – за антоновкой. Так сказала Колина жена. Не приехал. Нет, не приехал. Нет, еще не приехал… И в конце концов она объяснила, что, если я не псих, я должен оставить свой номер телефона и не мучить звонками. Дело в том, что у них очень громкие, оглушительные звонки.
– Вы подкрутите колесико, – посоветовал я, полный сострадания, но Колина жена не поняла – в их аппарате, вероятно, не имелось регулятора громкости: телефон старого образца. Она попросту решила, что я со сдвигом. Она крикнула, что будет гораздо лучше, если я подкручу свои собственные колесики, и бацнула трубкой.
Так я приехал в Мастерскую, чтобы сообщить Вере, что дело откладывается на неопределенный срок. И что не моя тут вина, я, собственно, и ехал, чтоб объясниться насчет
Я прибыл и сразу же – через дверь – услышал их голоса.
Он распекал Веру, точь-в-точь как распекал пять лет назад. Их словно законсервировали вместе с их голосами… Вера откликалась однообразно и с чуть слышимой обидой.
Я не вошел к ним, я развернулся и уже уходил от этой памятной мне двери: пусть они доспорят… Я спустился в буфет, чтобы выждать, – в буфете тоже без перемен. Если не считать необычной и как бы абсолютной тишины. Да, было тихо. Если бы не тишина, я мог бы считать, что вернулся в прошлое.
– Чашечку кофе. (И покурю!)
– Сию минуту. – Буфетчица была незнакомая, новая. И ни души возле ее боевого места – тихо.
Удовлетворив желудок и совсем присмирев, я отправился в холл, пристроился в кресле и – один в тишине и прохладе – мог теперь не спеша чувствовать то, что чувствует человек, вернувшись в забытые свои дни. То, да не то. Раньше здесь был Дом кино, с шумом, суетой, с этакой нервозностью вечного праздника, если не вечного парада-алле. В Доме кино – в огромном его чреве – существовал в те времена и бился за жизнь десяток мелких, связанных с кино, организаций-довесков. Это задавало ритм. Это будоражило, пьянило. В буфет, как говорилось тогда, только с ломом. Не пробиться. А вездесущие чашечки с кофе передавались из рук в руки через головы…
Но бал кончился, потому что кончаются и не такие балы. Дом кино переехал в новое здание, а с ним и сателлиты, которые роятся только возле живого и теплого, так уж они придуманы. Остались лишь две или три Сценарные Мастерские, а состав Мастерской невелик. Это Старохатов (руководитель). Это Вера Сергеевна (административный работник). Плюс машинистка. Ну, и десятка полтора слушателей. На весь огромный и опустевший Дом это было мало. Это было ничто. Ноль. И потому в тишине, в пустоте, в прохладе – я мог заодно чувствовать то, что чувствует человек, оказавшийся на вымершем и обезлюдевшем месте. На развалинах, это уж если с пережимом. Среди руин, хотя руин не было. Из верхнего окна разлет двух или трех прямых лучей (в них задумчиво, как миры, плавали пылинки) дополнял картину. Лучи были желтоваты.
Звонок – и во мне екнуло.
Появились слушатели, человек восемь. В пустынном и громадном холле они выглядели оробевшими. Или озябшими. Как в музее, в котором обязательно поверх обуви надевать шлепанцы. Казалось, что на них только что и круто прикрикнули, хотя на них не прикрикнул никто. Знакомых мне лиц не было. Да и с какой стати?
Ни голоса. Только ровное шорох-шуршанье большелопастного вентилятора, который запрятали где-то под самой крышей, чтобы он там, не видный глазу и вечный, вкалывал и вкалывал, подавая прохладу. Ага! Вот и знакомые. Появились Старохатов и два более или менее известных режиссера. Старохатов выступал свежо и бодро – величественная седая голова откинута чуть назад. Без перемен. Таких не берет и время.
Все трое сели за столик – Старохатов нога на ногу, и тут же раздался его смех, удивительно располагающий, дружеский, чуть-чуть с коньяком, но и с большим запасом надежности, – такой вот многогранный смех. Они сидели недалеко от меня. Но не рядом. Я запомнил одну реплику.
– Ну, а когда… ну, а когда же выстрелило ружье? – спросил Старохатов, и все трое засмеялись.
Вероятно, о только что увиденном фильме. (Не просто же так…) И стайка слушателей тут же смекнула, что это не просто так и что мешать разговору мэтров не следует. Стайка распалась. Слушатели разбрелись, потому что это перерыв и куда-то надо себя деть на десять минут. Они переминались с правой ноги на левую возле стен, возле портретов знаменитостей кино и четко выписанных афоризмов. Не дышали. Понимали, куда они попали и кому сподобились. Сопричастились.