дома, до теплого парадного, я никак не могу. Пьяный себе бубнил и мычал, а я отвечал ему: «Нет, нет. Не могу. Сейчас драгоценны даже минуты, потому что главное – предотвратить лавину. Второй раз нам не выдержать». Пьяный мычал свое.
Или вдруг слышно выговаривал: «Да-ай!» – вероятно, просил сигарету (мне же казалось, он упрекает меня). К этой минуте я вполне выбился из сил, так что остановка; я свалился в снег с ним рядом, тяжело дышал. «Дай», – выговаривал пьяный, а я отвечал, сидя, как и он, в снегу: «...Ты должен понять. Ты замерзнешь – это не страшно. Я замерзну – не страшно. А вот если не остановить лавину...»
И вот: надо было опять идти. Тяжело подняв из наметенного сугроба мерзлую коровью палицу-ногу, ухнув, я вскидывал ее на плечо, брел дальше. Следующий привал был возле двух сварных гаражей: в образовавшемся там углу намело много свежего мягкого снега. Было там скользко, я упал и барахтался с холодной коровьей ногой в обнимку, то я ронял ее, то она меня.
В снегу я решил было сколько-то полежать, передохнуть, но ведь я не мог себе позволить заснуть и замерзнуть, не дотащив ноши. «Встаю. Встаю. Уже встаю...» – униженно оправдывался я; жалко, с готовностью отчитывался перед кем-то, строго наблюдавшим за мной со стороны.
НЕШУМНЫЕ
И в соответствии с логикой победивших, те, кто набрал голосов больше, шумно перебираются в самые первые ряды и кресла зала, а зал, возбуждаясь от перемены, гудит. Собрание не кончается. Ораторы вновь сталкиваются у микрофона. К счастью, их идеи более пластичны и вытесняют одна другую не сшибаясь. Идеи медлительны. Идея может стоять над головами, над умами, как летнее облако над лесом, – долго. И чем ценнее и нужнее для людей внесенная тобой идея, тем в более видных рядах ты сидишь – ты и твои товарищи. Группа твоя тем самым передвигается значительно ближе к сцене, к президиуму. А при особо ценном предложении, исходящем от вас, и особо удачном голосовании группа захватывает и сам президиум, стремительно вскакивая из первых рядов и занимая места за столом с красным сукном, где микрофоны (строго по числу стульев в президиуме), а также обязательный старомодный высокий графин с водой. И с карандашом, чтобы постукивать им о графин, требуя внимания и желательно тишины.
Разумеется, людские судьбы повязаны с поражением; у лидера есть свита, его окружение, сподвижники, вся его живая аура должна теперь, после плохого голосования, переместиться назад (если они не перебежчики). Кресло впереди пустеет. Оставивший его, бывший большой человек, подняв голову, уходит, как значительны все еще его шаги! Выбравшись из ряда, он удаляется куда-то в тылы, в темноту зала (он, возможно, вообще покинет собрание, он раздавлен, поднятая голова горделива только на эту, на одну-единственную минуту выхода) – там и тут освобождаются поблизости кресла, его люди уходят в тень, а из тени им навстречу (к свету уже на полпути) движутся, посверкивая глазами, сбившиеся в стайку крепкие, неущербные люди, удачники.
Но не все же групповщина, есть и одиночки. Есть те, кто сами по себе. Освободившееся кресло – хороший шанс и для вольного стрелка. Быстрей! Бегом!.. он летит по проходу, чтобы первым успеть к месту, отвоеванному, быть может, самой природой ему и для него. Он ведь так верил в нынешнее время (и в Бога!). Те, кто честно спешит группой, негодуют на торопливого, но ведь такова суть вольного стрелка и, главное, такова суть места – занял, оно твое. Во всяком случае, до следующего голосования.
А уж если вольный усидит на занятом при голосовании, то место надолго (относительно, разумеется) становится его местом. Настолько его, что кресло уже можно за собой закрепить, бросив для виду и для знака на сиденье кресла плащ или оставив на сиденье свой портфель. Можно даже попросить (с глянцевитым холодком в голосе) соседей: «Занято. Мной занято. Предупредите, если кто сюда кинется...» – и если соседи из тех, кто в отношениях честен, а в стабильности заинтересован, можно сравнительно спокойно, пока кто-то неглавный из президиума выступает, – да, да, можно позволить себе выйти на одну спокойную минуту и покурить.
В фойе приятно курить. Клетчато-шахматный огромный пол фойе дает простор и воздух, там и тут, пожалуйста, перламутровые пепельницы на столиках и бутылки с минеральной водой. Некоторым все равно, что пить, но иные – только боржоми, ничего другого не надо.
Вновь голосование. Скорее в зал. Уже подняты руки с белыми мандатами, значит, обошлись без табло: из президиума (ага!) поднимается полный мужчина, с ним вместе уходит, отходит, откатывается назад вся его поджарая команда, освобождая чуть не целый (ага!) второй ряд и часть третьего и еще половину четвертого ряда, это ж все замечательные места! – а выигравшие голосование немедленно поднимаются, чтоб занять; вольные (эти всегда начеку) тоже снялись с задних мест, позволяя себе неприличную торопливость.
Встречное движение и интерес, чтобы обойти, приводят в узких проходах зала к тихой коммунальщине, к столкновениям или к оттиранию плечом; обмен ироническими репликами, грубое словцо, смех. Человек вдруг опрощен. Он так мило несложен. Он как бы в обнимку со своей двойственной природой: самоутверждение дает ему посыл изнутри: не зарывай, мол, талант, грешно, – а власть манит его извне. Власть сзывает поклонников. Не только тех, грубиянов, что мерят всякую высь материальными благами, но и других, верных ей до гроба, с бледными лицами и с особенной печатью в облике, которая только и дается людям с хорошо скрытой страстью повелевать. Власть своих отыщет. (И благородных. И мясников.)
Бок о бок с ними тысячи неотличимых, усредненно тщеславных, пробирающихся вперед во сне и наяву, то равнодушных, то цепляющихся за передние кресла пальцами так, что обламываются ногти. Иногда ведь и вовсе ничего не надо, только бы ощущать свою небольшую и скромную власть каждый день (хотя бы час один, хотя бы несколько минут, но каждый день). Чтобы иметь возможность на миг встать и оглянуться на сидящих сзади и, как ни короток тот миг, увидеть, как опускают глаза, а то и гнут шеи под твоим взглядом, так как не желают оказаться не уважающими тебя или не уважающими твое кресло. (Или не уважающими тот миг, на который ты привстал, продолжая заполнять кресло телом.) Но конечно же кто-то тебе крикнет из неопознаваемой полутьмы зала: «Сядьте! Сядьте! За вами не так уж хорошо видно!» – мужчина тоже может, но особенно женщины смелы, женский высокий голосок взвился, взлетел, вдруг крикнул: «...А не был ли ваш отец стекольщиком?!» – как водится, хамство сошло ей за смелость, обеспеченную темнотой в тылах зала и задиристостью. Мол, чего же ты, толстый, молчишь, если же привстал и не даешь нам видеть! (Если уж так случилось, что твой папаша не сумел заделать тебя прозрачным!..)
А-аа. Гу-уу. Гы-ыы, – вновь покатился собирательный гул. И, стало быть, будет голосование. (Голосовать! Голосовать! – требует зал, накаляясь.) ЗА... ПРОТИВ... ВОЗДЕРЖАЛИСЬ... ВСЕГО... – и вновь к линейно светящемуся вверху табло с цифрами прикованы взгляды всех (и вытянутые шеи всех). Всех ли?.. Да, да, всех.
Если, конечно, не считать тех утомленных, что на самых плохоньких местах, в одном из последних рядов.
Там ведь тоже сидят люди, их всего два человека (иногда их трое) – эти люди внимательно слушают, однако мало что понимают. Они оба устали, глаза их слипаются. Они никому не хлопают, не аплодируют, но ведь они никому и не кричат, не топают ногами, прогоняя от микрофона. Они тихо сидят, и можно сказать, что сидение их бесконечно, потому что, когда кончается собрание здесь, они переходят в соседний зал, где тоже идет собрание – надо присутствовать: надо слушать и надо хотя бы немного вникать.
Они утомлены; они не высыпаются. Удается ли им вырваться домой? – удается, но редко, на час- другой. У них есть, здесь же в зале собрания, свой маленький начальничек с красным пьяненьким лицом, и когда он откуда-то из средних рядов зала поворачивается к ним – это знак, это как красный круг светофора: стоп!.. (Стоп расслабленности – пора работать!) Они следят за его пьяненьким взглядом и на линии его взгляда видят выходящих из зала людей. Скупой жест пальцев, и они понимают: вот те двое. Да уже встали. Они не идут к примеченным ими людям, они как бы вяло плетутся за ними. Но уже не теряют из виду, двое за двумя. В фойе с огромным клетчато-шахматным полом, где там и тут стоят курящие люди и где на столах достаточно перламутровых пепельниц, они перехватывают тех двоих – пройдемте, пожалуйста! – показывая мельком свои потертые книжечки, если вдруг на лицах испуг и недоумение.
Они выводят двоих из подъезда, сажают в закрытый микроавтобус. Хлопнула дверца. Движения их просты, согласованы давностью – они с полуслова понимают друг друга, как с полувзгляда понимали в зале своего краснолицего начальника. В машине один из двоих (увозимых для выяснения неких подробностей) начинает вдруг говорить, возмущаться, даже что-то напористо требовать, но и тут они, профессионалы, спокойны, у них есть жесты и слова, которые уже отобраны практикой, которые на сквозном чувстве и