такого положения, которое нуждается в иллюзиях“. Что до всего народа, то в 1917 году народы Российской империи решительно изменили положение, до того времени нуждавшееся в иллюзиях, принялись строить действительное счастье и тем самым постепенно упразднять необходимость в счастье иллюзорном, то есть поступили сообразно с мыслями Маркса. Однако если взять отдельного человека, украшающего цепи горестей и неудач фальшивыми цветами веры в бога, как назвал религию Маркс, то этим своим спектаклем, по разумению моему, театр не только срывает фальшивые цветы, но и вкладывает в протянутую руку цветы живые».
И долгое путешествие по маршруту ван Галена, и поездка в ГДР, и утренние проповеди по радио, и встреча с берлинской студенткой — все это заставило меня еще раз ощутить, как прекрасна книга Ефима Дороша «Живое дерево искусства» и какой силой может и должна она стать в наших идейных спорах. Дорошу в высокой степени было свойственно уважение к прошлому, основанное на глубоком его знании (а не умиление, основанное на самоуверенном полузнании), почитание русских национальных традиций в литературе и искусстве, сочетавшееся с высоким уважением к национальным традициям других народов. Не случайно в книге обе эти статьи стоят рядом. Нерасторжимо слиты в его книге эстетическое и этическое начала. Безнравственное не может быть прекрасным, утверждает книга. Безнравственное обречено, как обречены все попытки, вопреки исторической правде и народной памяти, превратить в «положительного героя» Ивана Грозного. Но начав говорить об этой книге, я, вероятно, не смогу остановиться. Особенно потому, что многие из этих статей зарождались на моих глазах.
Словом, продолжая мой ответ на вопрос берлинской студентки: «Как вы, убежденный атеист, понимаете бессмертие?» — я бы сказал так: «Вы изучаете русский язык? И даже можете свободно читать по-русски? Очень хорошо! Тогда почитайте книгу замечательного советского русского писателя Ефима Дороша. Там вы найдете ответ на вопрос: почему атеисту не страшно жить без веры в личное бессмертие, в бессмертие в боге. Там вы прочитаете, какую нравственную силу дает атеисту знание истории и живое ощущение связи времен. А когда вы прочитаете эту книгу и другие книги этого писателя, особенно его „Деревенский дневник“, вы напишите мне, и я отвечу вам и расскажу о том, как вся жизнь этого писателя, вплоть до смерти и похорон, вплоть до того, что говорили о нем на поминках люди — от лечившего его врача до его сотрудников по редакции, от шофера, который возил его на чиненой и перечиненной „Победе“, до колхозницы, о которой он писал в своем „Деревенском дневнике“, было подтверждением того, что бессмертие в единстве слова и дела. Он жил, как писал. Он писал, как жил. С верой в живую связь времен, в которой нет ничего мистического».
Путешествие мое продолжается.
Стою перед картиной неизвестного русского художника первой половины прошлого века.
…Берег реки. Костер. Вокруг костра оборванные мужики в шляпах, напоминающих котелки. Только судя по тому, как шляпы написаны, они не жесткие, а мягкие, шершавые, словно бы валяные. За ленты заткнуты черенки ложек. Подписи под картиной нет.
Стою перед картиной, гадаю, кто эти люди? Крестьяне? Рыбаки? Бродяги?
А ведь можно с уверенностью предположить — бурлаки. Почему? Да потому, что деревянная ложка, черенок которой воткнут за ленту валяной шляпы — такая шляпа называлась «шпилек», — в первой половине прошлого века была на Волге и на Каме не просто предметом обихода, а опознавательным знаком бурлака, если угодно, его эмблемой, его гербом. Называлась такая ложка «бутыркой».
По ложке-бутырке, заткнутой черенком под ленту шляпы-шпилька, купцы-наниматели отличали в ярмарочной толпе бурлаков, по ней узнавали бурлаки своих собратьев. И вот нам уже не нужна подпись. Мы и без подписи знаем: на картине изображен привал бурлаков. Приблизило это нас, хотя бы на шаг, к пониманию картины? Думается, что да. Во всяком случае, к пониманию ее сюжета.
Но это, разумеется, не все. Разгадать подробности прошлого, прочитать забытые символы, которыми взывают к нам старые картины, гравюры, иконы, изображения на бытовых предметах, — значит открыть для себя путь к увлекательным ассоциациям. Например, вспомнить, что на жанровых картинах старых нидерландских художников тоже часто появляется деревянная ложка. Правда, она заткнута не за ленту, а продета черенком в нарочно для этого продырявленное поле шляпы. Но шляпа, хотя и совсем другой формы, материалом очень напоминает тот, из которого делались шляпы для русских бурлаков, — тоже домодельное валяное сукно — род тонкого войлока.
«Ну и что? — спросите вы. — Что в этом интересного? И как это относится к тому, о чем идет речь в этих заметках?»
Мне кажется, что это, во-первых, интересно само по себе, во-вторых, связано с темой.
Прежде всего сходство в обычае носить деревянную ложку на шляпе неожиданно говорит о том, что, хотя между нидерландской деревней XVI века и Поволжьем первой половины XIX века расстояние географически и хронологически огромное, в мелочах бытового уклада, в предметах обихода есть неожиданные черты сходства. Это можно подтвердить не только на примере деревянных ложек и валяных шляп, но, скажем, сравнив то, как изображаются крестьянская утварь и орудия сельскохозяйственного труда на картинах П. Брейгеля-Старшего с иллюстрациями к книге «Хозяйство и быт русских крестьян» А. С. Бежковича, С. К. Жегаловой, А. А. Лебедевой и С. К. Просвиркиной.
Па картинах П. Брейгеля-Старшего мы видим колыбели, гробы, телеги, упряжь, сохи, бороны, мутовки, вальки, бочки, ушаты, ухваты, горшки, крынки и множество других вещей. Некоторые из этих предметов чрезвычайно похожи на соответствующие предметы русского крестьянского обихода, о которых идет речь в книге «Хозяйство и быт русских крестьян».
Дело, конечно, не в том, что кто?то у кого?то заимствовал ту или иную форму бытового предмета. Хотя, если вспомнить, какие далекие путешествия совершали европейские и русские купцы, спеша па всемирно известные ярмарки в Лионе, Лейпциге, Нижнем Новгороде, поймешь, что издавна из страны в страну могли путешествовать не только предметы, предназначенные для продажи, но и вложенный в них опыт того или иного народа, технические идеи и решения его мастеров. Важнее другое: сходство в предметах труда порождало сходство в орудиях труда. А ведь на это можно взглянуть как на неожиданное и парадоксальное опровержение символического смысла, вложенного в библейскую легенду о Вавилонском столпотворении.
Языковые барьеры между племенами и народами легенда эта толковала как божье наказание людям за их гордыню, за дерзкую попытку в совместном труде построить башню до неба. А раз это божье наказание, то оно будет извечно тяготеть над людьми.
Да, люди на земле говорят на разных языках. Да, между ними языковые барьеры, которые затрудняют взаимопонимание. Казалось бы, веками эти барьеры особенно трудно было преодолеть неимущим — изучать иностранные языки было им не по средствам. Но зато им был понятен язык, которым с ними говорили орудия труда и предметы обихода.
Первые попытки перешагнуть языковые барьеры, преодолеть взаимное непонимание, на которое бог, согласно Библии, обрек людей, относятся к временам, куда более ранним, чем те, когда об этом в своих целях начинали заботиться власть имущие.
Петр I не только еще не издал своих указов об изучении иностранных языков, но даже еще на свет не родился, а многие северные русские кормщики уже не в первом поколении прекрасно объяснялись со своими скандинавскими соседями. Необходимость — лучший учитель! Она учила языкам задолго до того, как появились первые словари и учебники.
Мне хотелось бы закончить эту главу замечательными строками Тютчева: