Эпикура. Чтение в отрывках Лукиана. Рассуждения на семинарах об озорном вольнодумстве итальянских и французских новеллистов эпохи Возрождения, уже упомянутые лекции профессора Кутасова. Казалось, о чем ином, а уж об атеистическом вооружении я могу не беспокоиться!
Но вот в 1943 году, молодым офицером, я заболел. Острый туберкулезный процесс в двадцать один год — не шутка. Я попал в госпиталь, не раненым, что было бы естественно, — больным. С небольшими шансами поправиться. Страх смерти я пережил значительно раньше, после того как мальчишкой тонул… Но все?таки мысль о смерти, о жизни, о краткости ее сроков не могла не приходить в голову здесь, в госпитале. И еще мысли о приметах и суевериях. Оказалось, что многие мои товарищи по палате, в отличие от меня уже побывавшие на фронте, люди такой храбрости, что я смотрел на них снизу вверх, подвержены различным предрассудкам.
А на этот счет я с юности всю жизнь придерживался, придерживаюсь и сейчас самых решительных взглядов: если поддаться любому самому маленькому бытовому суеверию («несчастливое» тринадцатое число, сон в ночь с четверга на пятницу, который?де сбывается, беда, которую якобы предвещает приснившийся пожар, и т. д. и т. п.), значит отказаться от принципиальной позиции: нет существенной разницы, веришь ли ты, что встреча с черной кошкой сулит несчастье, веришь ли в гадание на картах или в гороскопы, — ты утратил то сознание внутренней свободы, которое дает человеку последовательный атеизм и последовательный материализм.
Спорить с моими соседями по палате и товарищами по госпиталю на эти темы было нелегко. У тех, кто верил в приметы, было множество примеров из фронтовой жизни. Мне, еще не обстрелянному, было неловко доказывать им, что их рассуждения о приметах легко опровергаются элементарной логикой, что более сложные на первый взгляд случаи можно проанализировать с позиции теории вероятностей, и тогда окажется, что примета «сбылась», потому что вероятность того, что она сбудется, была достаточно велика.
Не могу сказать, чтобы я всех убедил. Да и сил для долгих диспутов было немного. Но было странно слышать, что некоторые собеседники — офицеры, имевшие дело с техникой, не умели (или не хотели) использовать свои познания в области точных наук, когда речь доходила до примет и предчувствий.
Так впервые в жизни я убедился в том, что одной логики, одних точных знаний в споре с человеком, верящим в нечто сверхъестественное, таинственное, недостаточно. Впрочем, можно бы, и не проверяя этого на собственном опыте, сделать такой вывод. Достаточно вспомнить несбывшиеся надежды французских просветителей!
Более неожиданным было другое: жизненная практика — скажем, практическое соприкосновение моих оппонентов с теорией вероятностей — сама по себе не обеспечивает иммунитета против суеверий.
Спорить с одним соседом я не смог вовсе. Напрасно тщился я подействовать на него блестящими афоризмами вольнодумцев древности, стройной системой аргументов профессора Кутасова… «На фронт попадешь и в приметы поверишь, и перекрестишься!» — напутствовали меня на прощание. На фронт я попал, но это предсказание не сбылось.
Ни под бомбежкой, ни под артобстрелом суеверным, а тем более верующим, я не стал. Страшно бывало порой очень, тем более что фронтовой опыт мой был невелик. Но на войне и позже, в мирное время, в опасных ситуациях помогали не обращения к кому?то, кто будто бы распоряжается жизнью и смертью, а действие, всегда — действие. Офицером — мысль о задании, которое я обязан выполнить, и о подчиненных, которые вверены мне для выполнения этого задания. Позже — журналистом и писателем — мысль о том, чтобы записать, а если невозможно записать, то запомнить, как все это происходило…
Но вернусь к госпиталю. Там я по-настоящему, но, как оказалось впоследствии, не до конца понял, как трудны проблемы атеизма.
Прошло много лет, и я но сталкивался с ними. Но в конце пятидесятых годов я был приглашен в одну из московских редакций на обсуждение почты. Это называлось «час интересного письма». Среди многих писем, о которых рассказали работники редакции, мне особенно запомнилось несколько. Они пришли из разных областей, и во всех говорилось о влиянии служителей культа на молодежь. Тема меня заинтересовала. Я поехал в Ленинград в музей истории религии и атеизма. После поездки в командировку возникла вначале статья об атеистической теме в художественной литературе, а затем и повесть о духовной семинарии «Спасите наши души».
Повесть имела успех. Но куда важнее для своей литературной судьбы я считаю отрезвляющие слова, услышанные от писателя Ефима Яковлевича Дороша.
К тому времени мы были уже больше десятка лет знакомы. Несмотря на разницу в возрасте, в жизненном и литературном опыте, были, смею сказать, дружны. Е. Я. Дорош сочетал безукоризненную вежливость, даже некоторую церемонность с суровой прямотой оценок. Никакие сторонние соображения не могли помешать ему сказать о рукописи или книге, которые ему не понравились, то, что он думает. То, что я писал до повести «Спасите наши души», Е. Я. Дорошу иногда нравилось, иногда оставляло его равнодушным. Прочитав «Спасите наши души», он вознегодовал и сказал мне об этом решительно и прямо. Этот разговор был для меня нелегким, но на нашей дружбе не отразился. Не со всеми замечаниями Е. Я. Дороша я согласился и возражал ему так же откровенно, как он критиковал мою работу. Однако главного в его суждениях я ни опровергнуть, ни отвергнуть не мог. Я не записал тогда этого разговора, знал, что и так не забуду. И не забыл.
— Вы плохо знаете то, о чем взялись писать, — говорил Дорош.
Сам он знал настолько больше меня о той среде, из которой, но моему представлению, вышел мой герой, о том пути, который привел его в семинарию, и о городке, в котором эта семинария находится, и о людях, которые приходят туда, что все мои журналистские блокноты, все конспекты книг, все записи бесед с прототипом главного героя повести, все записи проповедей, слышанных в разных церквах, не могли выдержать его критики, основанной на глубоком знании и истории, и современного состояния проблемы.
Никогда я не думал, что «час интересного письма» продлится для меня долгие годы. И если я сейчас знаю о религии, о вере, о суевериях больше, чем тогда, когда с журналистской «оперативностью», честнее сказать, торопливостью взялся за эту тему, то обязан этим прежде всего Е. Я. Дорошу. Памятному на всю жизнь разговору с ним. И дальнейшему с ним общению.
Мне повезло в жизни на учителей. В школе. В литературной студии Дома пионеров. В ИФЛИ. Дороша — моего покойного старшего друга — я причисляю к главнейшим из своих учителей. Горжусь тем, что мне довелось слышать от него не только суровую критику, но и похвалу. Его книги для меня были, есть и навсегда останутся настольными. Особенно небольшая книга «Живое дерево искусства», которая «томов премногих тяжелей».
Каждому, кого интересует история родной страны, связь времен, соки, которыми питается живое дерево искусства, стоит не просто прочесть, а читать и перечитывать эту книгу. А читатели, которых занимают проблемы атеизма, найдут в ней страницы, на мой взгляд, образцовые с точки зрения того, как, с какой трезвостью, чуткостью и осторожностью надобно писать о вопросах веры, обо всем том, что упрощенно называется «религиозными пережитками» и за чем стоит область тонких и сложных душевных движений. И тут я отступаю в сторону, чтобы привести отрывки из книги «Живое дерево искусства».
Посмотрев в театре «Современник» пьесу «Без креста» — инсценировку повести В. Тендрякова «Чудотворная», Е. Я. Дорош написал об этом спектакле статью, тонкости и точности которой может позавидовать любой театральный критик. Он проанализировал не только то, о чем написано в повести и что было показано на сцене, но и жизненные явления, породившие книгу, пьесу, спектакль. Итак, слово Е. Я. Дорошу. Процитировав слова Маркса: «Религия — это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира, подобно тому как она — дух бездушных порядков. Религия есть опиум народа», он пишет:
«И хотя мир, в котором мы живем, не бессердечен, и порядки, установленные нами, не бездушны, сами по себе бессердечие и бездушие еще существуют. Мы упразднили угнетение человека человеком, но болезнь, несчастье, одиночество, бытовое неустройство и даже обыкновенная скука тоже ведь угнетают, вызывают потребность у обессилевшей под их гнетом твари облегченно вздохнуть, потребность в опиуме. „Упразднение религии, как иллюзорного счастья народа, — писал далее Маркс, — есть требование его действительного счастья. Требование отказа от иллюзий о своем положении есть требование отказа от