Когда большая часть материала для повести о Хуане ван Галене была собрана, и я начал ее писать, стало ясно, что русские, испанские и лондонские эпизоды жизни моего героя должны быть различны. Русскую часть путешествия ван Галена мне надо представить себе до последних мелочей. Но все они войдут в повесть, но сам?то я должен знать, по какому почтовому тракту ехал ван Гален, скажем, из Саранска в Пензу, в каком экипаже, с кем мог встретиться в дороге, как изъяснялся на почтовых станциях, не зная русского языка.
Вот почему несколько месяцев я провел в поездках по маршруту моего героя: Москва — Горький (Нижний Новгород), Саранск — Пенза — Воронеж — Ставрополь, а потом Ленинград — петербургские пути моего героя.
И, оглядываясь на минувшие долгие месяцы в пути, думал вот о чем.
Кем бы из исторических личностей, писателей или художников ни приходилось мне заниматься ранее — Бруно, Галилеем, Рамусом, Брейгелем, де Костером, Гейне, Барлахом, Кампанеллой — их судьбы резко, часто трагически резко, сталкивались с религией. Не миновал этого и герой моей будущей повести.
Не во времена средневековья, а в 1819 году попал дон Хуан в застенки испанской инквизиции. Его обвиняли по многим пунктам. Среди них были и «преступления против веры». Его допрашивали и пытали по правилам и методам, разработанным еще великим инквизитором Торквемадой. Страницы мемуаров ван Галена, посвященные этому эпизоду его жизни, говорят не только о том, как он нравственно и физически страдал, но и том, как он был изумлен. Не знал, не предполагал, не верил, что в 1819 году возможно такое!
Примечательно, что Гойя — его современник — хотя сам, к счастью, на себе пыток не испытал, но представлял их себе так отчетливо н явственно, словно его самого терзали на дыбе и душили гарротой.
Истинный художник живет не только своей собственной жизнью. Он способен вообразить и воплотить все чувства, испытанные другими людьми — современниками и предшественниками, чужие надежды, чужие мечты, чужие радости, сильнее и острее всего — чужую боль. Для настоящего художника она не чужая — своя.
Раздумывая над превратностями судьбы ван Галена, я снова вошел в круг проблем веры и свободомыслия. Принялся писать статью на эту тему.
Но статья не получилась. Не хватало вспышки, которая осветила бы весь собранный материал. А тут пришлось прервать работу.
Меня пригласили в ГДР. Мне особенно памятна беседа с молоденькой берлинской студенткой. Беседа эта и стала той искрой, которой не хватало, чтобы приняться за статью.
…Молодая, нервная, остроглазая. Живое умное лицо.
Говорит: Завидую тому, что благодаря вашей профессии вы вступаете в контакты с разными людьми. Установить контакт, уметь задать вопрос, создать в разговоре обстановку доверия — все это важно и для моей специальности.
Спрашиваю: Вы социолог?
Отвечает: Нет, теолог. Учусь на теологическом факультете университета.
В ГДР некоторые молодые люди поступают на теологические факультеты университетов, чтобы изучить древнегреческий, латынь, древнееврейский, словом, получить солидную подготовку по классической философии.
Спрашиваю: Интересуетесь древней историей и языками?
Отвечает: Специально — нет. Собираюсь стать священником.
Я — растерянно: То есть как — священником? Вы — женщина?
Снисходительно улыбаясь, отвечает: В протестантской церкви с недавнего времени допущены женщины-священнослужители.
Говорю: Откровенность за откровенность. Вы — будущий священник, я — убежденный атеист.
Рассмеялась: Меня это ничуть не смущает. Вы — убежденный атеист, а я убеждена: абсолютный атеизм — нонсенс.
Говорю: Ого! И вы это беретесь доказать?
Отвечает: Если наш разговор будет долгим, вы сами себе это докажете!
…Пересказываю ей одну из многих радиопроповедей, которые в Берлине слушал по утрам. Выбираю самую характерную.
Как такая проповедь строится? Звучит прекрасная органная музыка Д. Буксхехуде, Г. Ф. Генделя, И. С. Баха или кого?нибудь из более поздних композиторов-органистов. Этой музыке внемлет и слух верующего, и слух неверующего. Потом раздается голос хорошо поставленный, обаятельный. Для начала он облекает в поэтическую форму очевидные житейские истины. Проповедник рисует картину осеннего увядания природы. Листья пожелтели и падают. Короче день, все меньше греет солнце. Становится холоднее. Надвигается зима. Мы живем в предчувствии зимы, отвратить ее ничто не может. Поэтическая картина природы незаметно переходит в религиозное поучение. Когда мы испытываем грусть, которую в душе каждого человека вызывает осень, говорит проповедник, мы понимаем: весной природа снова оживет, листья снова зазеленеют, и солнце будет нас снова греть. Однако в твоей Жизни, человек, весеннего возрождения не произойдет. Старость твоя неотвратима. Неотвратимы зима и холод смерти. Но, подобно листу, который снова разворачивается весной, подобно зерну, падающему в землю, и ты можешь лечь в землю не умереть, а воскреснуть. Воскреснуть в боге, в религии, в вере, во Христе. Вот твое бессмертие, человек…
Обычная утренняя проповедь! Берутся привычные образы поэзии, все общие места — да, я умру, но я смешаюсь с родной почвой, я прорасту стеблем, буду жить в шорохе листвы — и переосмысливаются в религиозном плане. Иной раз достаточно тонко.
Католическая ли это проповедь, протестантская ли — она обязательно взывает к страху смерти и утешает иллюзией бессмертия в боге.
Говорю: По-моему, современные проповеди ясно свидетельствуют: религия по-прежнему держится на страхе человека перед смертью. Извините за прямоту, но страх этот используется и как крючок, и как наживка.
Вспыхивает: А чего вы хотите от проповеди по радио, рассчитанной на пятнадцать минут?! Конечно, они говорят банальные вещи. Конечно, они говорят языком штампов! У религии есть свои штампы. Будто их нет у литературы! Однако мы, молодые теологи, считаем, что подобное заигрывание со страхом смерти — недостойный прием. Но как вы, убежденный атеист, понимаете бессмертие?
Говорю: Живое чувство истории, мысль о том, что не мной все началось, не мной кончится, чувство сопричастности к прошлому и будущему родной страны и человечества, ответственность перед теми, кто жил до меня, и теми, кто будет жить после, заменяет мне, атеисту, иллюзорное представление о личном бессмертии, о бессмертии в боге, которое дает верующему человеку религия…
Разговор шел после напряженного дня. И я от усталости сделал языковую ошибку, употребил для понятия «заменяет» немецкое слово «ersetzen». А оно имеет не только нейтральную окраску, но и эмоциональную «быть заменителем», быть «эрзацем»! Слово, которое из немецкого вошло, кажется, во все европейские языки с негативным значением.
Молодая теологиня — опытный полемист. Немедленно ухватилась за мой промах:
— Вот и договорились! Сами видите, вам, атеисту, нужен эрзац!
И — фейерверк софизмов, которые доказывают, что атеист и атеизм нуждаются в эрзацах религии.
Отвечаю: Если мы перейдем на софизмы и вообще будем ловить друг друга на слове, вы облегчите мне спор. На каждый ваш софизм я тоже отвечу софизмом. Хотите, двумя или тремя? И тоже буду ловить вас на слове.
Снова вспыхнув: Вы правы! Извините. Увлеклась. Хотелось показать вам, что умею пользоваться софизмами. Но софизмами я ничего не добьюсь.
Помолчала, Потом с вызовом: Как и вы, кстати сказать.
Отвечаю: Ну, конечно. Ни софизмами, ни серьезными доводами я за один вечер ваших религиозных убеждений поколебать не сумею. Как и вы моих атеистических.