подложив под плечи подушку, Эмма Аароновна читала в своей кровати «Иностранную литературу». Женщина рядом так же смотрела телевизор, правда, почти без звука. Впрочем, утром там всё равно ничего путёвого не было. Толстушка с пластиковым контейнером сосредоточенно вязала шарфик. Последняя кровать всё так же была пуста. Барашков поздоровался со всеми и прошёл в палату. Женщины, не отрываясь от вязанья и телевизора, буркнули себе под нос ответное приветствие. Похоже, по молодости адъюнкта его тут за большого специалиста не считали. Старлей присел на краешек бабулиной койки. Вообще-то дурной тон, следовало бы стульчик взять, но молодому доктору казалось, что таким образом он завоюет хоть капельку больше доверия этой скрытной бабцы.

А бабка оказалось вовсе не такой уж и скрытной. Она охотно отвечала на вопросы, а когда дело дошло до номера на её руке, то вообще рассказала интереснейшую историю. До революции её предки обитали в Санкт-Петербурге и, судя по всему, не бедствовали. Однако воспоминаний об этом времени у неё нет – родилась она сразу перед революцией. Помнит, что в НЭП их семья жила в просторной квартире и имела прислугу. Потом всё это ушло, как её отца забрали. Чтобы спастись от возможных репрессий, мать с дочкой уехали к каким-то далёким родственникам, что жили под Минском. Там же Эмма закончила школу, потом Минский политехнический институт. Училась она хорошо, осталась при кафедре, стала подумывать о диссертации. Но через два года началась война. А ей всего двадцать шесть…

Через неделю немцы уже стояли под Минском, а ещё через неделю начали забирать евреев. Тогда её не взяли по чистой случайности – она возвращалась домой, когда выводили мать. Та сделала вид, что дочь ей не знакома. Таким образом светленькая Эмма спаслась в первый раз. Находиться в Минске ей было нельзя, слишком много людей знали о её еврейском происхождении. Оставался только один выход – податься куда-нибудь в незнакомое село, сославшись на то, что родная хата сгорела. У колхозников ведь не было паспортов, а значит, это единственная возможность избежать проверки документов и соответственно установления национальности. И неизбежной смерти.

Минуя патрули и заставы, Эмма ушла из города в никуда. Обосновалась на маленьком хуторке, где пожилая белоруска стала выдавать её за свою племянницу Василину Так прошёл ещё один год. Эмма привыкла к новому имени, привыкла к тому, что надо копать мёрзлую землю на полях, искать прошлогоднюю гнилую картошку, а потом тереть её на деруны – этакие пахнущие гнилью оладьи. Руки загрубели, а говорить она старалась мало – боялась своего городского выговора, а с виду ведь селянка селянкой! Но вот немцы стали набирать местных для работы в Германии. Молодая Эмма-Василина попала туда. Её группу привезли под Гюнтерсблюм, на юге Германии, и распределили как бесплатную рабсилу по фермерским хозяйствам. Работа была вполне по силам – подвязывать виноградники, обрезать да убирать виноград, следить за птицей и свиньями. Симпатичная Эмма, и до Германии сносно знавшая немецкий, бюргерам нравилась, её не обижали и вполне сносно, а порою даже очень хорошо, кормили. Дожила она в Гюнтерсблюме аж до осени 1944 года, когда, на своё несчастье, встретилась со своей землячкой- одноклассницей. Видать, она-то и заложила Василину, что та Эмма Циммерман.

За Эммой приехало СС. Не помогли ни похвалы хозяина-бюргера, что, мол, очень хорошая работница, ни её собственные причитания, что случилась досадная ошибка. Эмму даже ни о чём не спрашивали. Офицер СС просто глянул на неё и бросил одно слово – юден! Потом её привезли на какую-то станцию, там она и ещё человек сорок евреев долго стояли в тесном помещении. Подошёл поезд, и их стали запихивать в товарные вагоны, где и так уже было битком людей. Поезд пошел на восток. Через сутки прибыли на место назначения – Аушвиц. Это если по-немецки. Или в Освенцим, если по-польски. Музыка Вагнера из громкоговорителей, колючая проволока под напряжением и собаки за ней, часовые с пулемётами на смотровых вышках… А ещё труба и чёрный жирный дым.

Пожалуй, это конец. Но не сразу – Эмма была физически крепкой, поэтому её оставили для работ. Средняя продолжительность жизни таких «счастливчиков» меньше шести месяцев. Однако это были последние недели Освенцима – с востока по Польше продвигалась Красная Армия. Узники рассказывали, что порою видят в небе английские и американские бомбардировщики, а соседний химический завод уже давно лежит в руинах. Но тут нечто важное нарушилось в немецкой педантичной машине. Если раньше баланды давалось немного, но регулярно, то сейчас кормить перестали совсем. А тут ещё Эмма заболела и… И спаслась второй раз! Случись такое всего неделей раньше, и она стопроцентно оказалась бы в газовой камере. Но сейчас камеры уже не работали – слышна была советская канонада. Не работал и крематорий – трупы пытались сжигать штабелями во рву, но и на такое не хватало ресурсов. Здоровых заключённых вначале гоняли заметать следы, однако это дело быстро оставили. Всех, кто мог идти, построили в колонны и погнали на запад – знаменитый «марш смерти», прочь от советских войск. Оставшихся – кого убили, а кого просто бросили умирать.

Несмотря на сильную дистрофию и болезнь, Эмма не умерла – подошла Красная Армия. Особой медицинской помощи не было. Наладили питание протёртым супом, потом организовали порционную выдачу хлеба и маргарина. Эмме и тут повезло вдвойне. Худая и страшная, она всё же сохранила намёки на свою первоначальную красоту. Солдаты её заметили и определили при медчасти, что развернулась неподалеку. Через месяц молодой организм окреп, и её отправили назад, в Россию. Привезли в специальный реабилитационный лагерь, где до этого лечились ленинградские блокадники. Там она ещё пробыла недели две, а потом вместе с последними ленинградцами снова оказалась в своём родном городе. Таком же, как она сама, – истерзанном, полностью истощённом, когда-то доведённом до крайности, но живом. В послеблокадном Ленинграде вновь закипала жизнь; также возвращалась жизнь и в душу Эммы. Она повстречала молодого фронтовика, тоже еврея. Жить в Питере под «репрессированной» фамилией Циммерман ей не хотелось, и она быстро стала никому не известной и труднопроизносимой Зингельшмуллер. Вот и вся жизнь.

Похоже, что бабуля сама была не прочь выговориться. Барашков поблагодарил её за интересный рассказ, но посетовал, что главного-то он не услышал.

– Так вы эту, м-м-м… реликвию с собой в концлагерь брали?

Оказалось, что да. И не только в концлагерь. Эта никчёмная побрякушка, стекляшка, цена которой, конечно же, копейка, просто как память досталась её отцу от деда. Мать уберегла её, когда отца взяли. С нею они не расставались никогда – хранили в своей бедной квартире в простенькой шкатулочке. Однако у этой бижутерии-стекляшки была неплохая оправа из белого металла. «Нет, не из платины, что вы, откуда… Из серебра». Так вот, в тот день, когда собирали минских евреев, Эмма вытащила из неё дешёвую стекляшку, а саму оправу понесла менять на что-нибудь съестное. Получается, что так эта безделица в первый раз спасла ей жизнь. Саму же серединку она зашила в уголок ватника и тоже постоянно таскала с собой. Вроде как ничего не стоящий, но для неё бесценный семейный талисман-спаситель.

В этом ватнике она попала в Германию. Там ей жена бюргера отдала своё старое пальто, и Эмма перепрятала стекляшку под его подкладку. А уж когда её взяло СС как еврейку… Тут уже нигде не прячешь – там на проверках даже рот заставляли открывать, а блочницы-капо могли залезть вообще куда угодно. Но она постоянно держала свой талисман во рту. А когда подходил проверяющий, просто глотала его. В громаднейшем же лагерном туалете Эмма всегда садилась на краешек, где в жиденьких фекалиях найти свой амулет ей было просто. Она обтирала его, и тут же бирюлька снова отправлялась в рот. Да, рисковала, да, может, из-за этой дешёвой бижутерии подвергала себя неоправданному риску, но ведь это же талисман. И оказалось, талисман не подвёл! Под конец лагерного ада при очередной проверке Эмма проглотило стёклышко, а оно из неё не вышло. Напрасно Эмма обшарила каждый сантиметр этого грязного уголка в туалете. Напрасно проделала то же самое ещё много раз, надеясь, что её стекляшка где-то «заблудилась» или застряла. Голубенького кристалла не было. Она посчитала, что просто потеряла его, ведь порой надзирательницы-капо давали на оправку всего тридцать секунд. А потом она заболела… Как оказалось, это талисман образовал пролежень в её дистрофичной толстой кишке и тем самым спас ей жизнь во второй раз. Ведь из тех здоровых, кого погнали «маршем смерти» на запад, выжили максимум десятки из тысяч.

Барашков с сомнением покачал головой. Адъюнкт был закоренелый материалист, в судьбу и талисманы он не верил. Хотя тот факт, что голубенький амулетик спас бабкину жизнь дважды, внушал определённое уважение. Переваривая услышанное, адъюнкт бесцельно поглядел в другую сторону. Толстушка с пластмассовым мешком на боку сидела с открытым от удивления ртом. Похоже, её спицы неподвижно застыли ещё в самом начале бабкиного рассказа. В глазах молодой женщины стояли слёзы. Сорокалетняя «пролетарка», наоборот, казалось, ничего не слышала, полностью углубившись в утреннюю новостную программу.

– Эмма Аароновна, скажите, а где сейчас ваш талисман? Меня уж вся кафедра достала, спрашивают, почему я не принёс его на пятиминутку всем показать, а сразу вам отдал.

Бабке вопрос явно не понравился.

– Э-э-э… доктор, так сейчас-то мне в нём какой толк? Мне помирать скоро! Вон отдала родственникам… Э-э-э… Племянница в институт будет поступать, пусть ей эту безделицу передадут, поди, на экзаменах поможет!

Тут «работяга» впервые оторвалась от своего телевизора:

– Доктор, да не верьте вы ей! Врёт она

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

5

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату