Выщербленные пулями стены лоснились от жира и пестрели коммунистическими лозунгами, которые были перемешаны с мерзкими надписями; вокруг тянулись широкие, ничем не застеленные, пыльные, заваленные мусором, со следами грязных ног нары.
Воспитатель зажег керосиновую лампу, а один из мальчиков поставил на стол миску отварной картошки.
— Сволочи! — проворчал сидящий на нарах подросток. — Их только на картошку хватает! Чтобы их черная смерть задушила!
После ужина мальчики и девочки полезли на нары, подстилали под голову свернутые лохмотья, проклиная и ругаясь при этом.
В комнату бесшумно проскользнула девочка лет четырнадцати. Она была одета лучше, чем остальные дети.
Она молчала, глядя строго и внимательно карими глазами.
— Где же ты, Любка, шлялась? — крикнул ей почти голый, бессовестно развалившийся на нарах подросток. — Если будешь мне изменять, зубы повыбиваю!
Он сплюнул и омерзительно выругался.
Любка, не отвечая, разделась и тихо втиснула свое ловкое тело между подростком и лежавшей калачиком девочкой.
В зале повисло молчание.
Доносилось только громкое дыхание засыпавших и уже спящих детей.
За печкой скрипел сверчок.
Где-то недалеко, жалобно и тонко поскуливая, завыла собачка.
Тишину прорезал свистящий, прерывистый шепот:
— Ну, ну, Любка…
— Отстань от меня! — просила девочка.
— Я истосковался по тебе… ну, не сопротивляйся… чай не первый раз… Любка, ты самая любимая… Поцелуй… не сопротивляйся!
— Отстань от меня, — горячо прошептала она. — Не могу я сегодня, Колька!.. Я с мамой в церкви была… Мессу епископ служил… все пели… Я расплакалась…
— Глупые бредни!.. — рассмеялся Колька. — Вера — это опиум для людей… отрава. Ну, иди же… иди…
— Не хочу! Ты что не понимаешь, что сегодня я не могу? — грозно воскликнула она.
Они принялись бороться, тяжело дышать и метать проклятия.
Недовольно ругаясь, начали просыпаться дети.
— Не дадут поспать псы поганые!
Колька впал в бешенство.
— Ага! Вот ты какая? — крикнул он. — Да плевать я на тебя хотел, плюгавую! Нос она задирает… Обойдусь без тебя, но ты, падла, еще меня вспомнишь! Манька, ко мне!
Какая-то голая фигура, схватив грязные лохмотья, перепрыгнула через лежащих детей и со смехом упала на нары рядом с подростком.
— Пускай эта потаскуха смотрит, как любят друг друга честные коммунисты! — крикнул Колька, обнимая девчонку.
Дети поднялись со своих мест и окружили мечущиеся тела товарищей. Их глаза блестели, они сжимали зубы и громко дышали.
Только после полуночи в «детском приюте имени Владимира Ильича Ленина» наступила тишина. Спали все.
Только одна свернувшаяся под дырявым грязным одеялом фигура тихонько плакала, вздымая плечи и жалобно вздыхая.
Это была Любка.
Она предчувствовала что-то нехорошее и была оскорблена в чувствах, которые охватили ее в церкви, где таинственно горели желтые языки восковых свечей, звучали голоса хора, а добрый седой епископ распевно и трогательно говорил:
— Минут дни мучений и бедствий, придет Христос Спаситель и скажет: «Блаженны униженные, ибо им принадлежит царствие небесное Отца моего!»
Она заснула в слезах и вздохах.
Разбудил ее шум. Дети вставали, ругаясь и сварливо крича.
Бесстыжий голый Колька обнимал и щупал Маньку.
Никто не мылся и не причесывался. Только один мальчишка, запачканный грязью с ног до макушки бесцветной головы, налил воды в оставшуюся после картошки миску и мыл ноги.
Принесли чайник с чаем, жестяные кружки и разрезанный на ровные части хлеб. Дети принялись есть.
Увидев входящего воспитателя, Колька крикнул:
— Товарищ! Любка Шанина была вчера в церкви. Я требую осудить ее за то, что она предала принципы коммунистической молодежи!
Суд состоялся тут же, за столом, на котором стоял кривой чайник и ржавые, грязные кружки.
Любку лишили права пользоваться благами «приюта имени Ленина».
Через минуту она уже стояла на улице и беспомощно оглядывалась.
Она не знала, что с собой поделать. Идти к матери, которая сама едва не умирала с голоду, она не посмела.
Девочка инстинктивно направилась в город.
На площади, куда каждое утро приезжали крестьяне с капустой, картошкой и хлебом, менявшие продукты на разные предметы и одежду, Любке удалось незаметно украсть огурец. Она побежала с ним в сторону людных улиц.
На Дмитровке ей повстречалась банда детей и подростков.
Они зацепили ее и стали расспрашивать о Москве.
Шли они из деревень и небольших местечек. Беспризорные и голодные прибыли они в столицу, в которой легче было найти пропитание.
— Я буду заботиться о тебе! — сказал черный, как цыган, подросток, щипнув Любку за бедро.
— Хорошо! — ответила она, кривясь от боли. — Я покажу вам Москву.
Жизнь уже научила ее, что без опеки нельзя прожить даже одного дня и что опеку надо отрабатывать.
— Будем жить вместе, — добавил подросток. — Имя мое Семен, называй меня Сенька… Но помни, если изменишь мне — забью!
— Хорошо, — сразу же согласилась она.
Мальчишка расспрашивал о ее судьбе, но услышав короткий обычный рассказ, громко рассмеялся и воскликнул:
— А я сбежал от родителей, чтоб на них проказа напала, потому что решил, что пора удирать! Дома был такой голод, что страшно вспоминать! Высохла и умерла бабка, а после нее — младшая сестра… Однажды ночью вижу — отец берет топор и трах моего брата по лбу. Потом мы целую неделю ходили сытые… Но я своей очереди уже не ждал… Пускай они там сожрут друг друга, я так не хочу…
Дети шумной толпой перебегали через улицы, глазели на Кремль и Казанские ворота, где под самой большой святыней России — чудесной иконой Пресвятой Богородицы виднелась черная надпись: «Вера и Бог — опиум для народа!»
Банда побиралась, всей толпой окружая прохожих и, скуля, простаивала целыми часами возле столовой, дерясь за брошенные кости и куски хлеба; наблюдала за хозяевами лотков и воровала что ни попадя; мальчишки запускали ловкие, маленькие ладони в карманы садившихся в трамваи людей; девочки преследовали молодых мужчин и исчезали с ними в арках домов. Возвращались они тяжелым шагом и со звоном монет.
— Слушай, Любка! — шепнул черный подросток. — Видишь этого старого пня? Он уже два раза на тебя оглянулся… О! Еще раз… Видишь? Глаз прищурил… Пройдись возле него… Может, заработаешь…