Наступали мгновения, когда он лежал неподвижно с холодными парализованными руками и ногами.
— Паралич? — спрашивали, глядя друг на друга, врачи.
Но раненый внезапно поднимал руку и вновь начинал писать на невидимой бумаге и отрывисто бормотать:
— Жизнь… счастье… Елена… все для революции, товарищи!..
Потом он боролся с наблюдавшими за ним санитарами, пытался поднять тяжелые опухшие веки и кричал:
— Дзержинский… Торквемада… жандарм Федоренко — пес поганый… бешеный… К стенке их!.. Скажи мне… Феликс Эдмундович… это китайцы задушили… Петеньку… Дора… Дора… ахах! Дора Фрумкин… Где Дора? Товарищи… скажите Плеханову, что… трудно убивать…
Он стонал долго, жалобно, а из-под синих век выкатывалась слеза и замирала внезапно, будто замерзая на выступающей, костистой, обтянутой желтой кожей скуле.
Он скрежетал зубами и шевелил бледными, распухшими губами, невыразительно шепча:
— Социализм, всеобщее равенство… ерунда!.. миражи!.. Для начала долой свободу… это не для пролетариата… потом террор… такой, чтобы Иван Грозный… содрогался в гробу… и так полвека, а может, и целое столетие… Тогда… родится единственная добродетель… единственная опора социализма… жертвенность… Ужасом высвободить тела… преобразовать души… Не сердись, не смотри строго, Елена!.. Таков наказ… ужасный… Это не я!..
Он снова впадал в небытие. Блуждающие в мозгу мысли улетали в темноту; он чувствовал, что скатывается в бездну… оказывается в круговороте обломков миров, растерзанных человеческих тел, увлекаемый могучим потоком…
Он хрипел, издавая безумные слова без связи и смысла, ослабевал, погружаясь в молчание, неподвижный, почти мертвый. Тогда врачи склонялись над ним, щупали пульс, прислушивались, бьется ли еще сердце Ленина — сердце никому неизвестное, таинственное, как Россия, — увлекательная и безразличная, преступная и святая, мрачная и просветленная, ненавидящая и любящая, склоняющая голову, как крылатый Божий серафим, и поднимающая дерзкое обличье Люцифера; стонущая, как сирота на перепутье дорог, и пугающая диким свистом и окриком жестокого вожака Стеньки Разина; плачущая кровавыми слезами Христа и окунающая в братскую кровь, словно татарский захватчик.
Так думал преданный диктатору, обожающий его доктор Крамер, подавленный и угнетенный тревогой за жизнь друга.
Но сердце его еще билось слабым, едва слышным пульсом.
Только спустя три недели раскрылись черные раскосые глаза и с удивлением осмотрели полутемную комнату, маячившие во мраке заботливые, беспокойные лица Надежды Константиновны и врачей.
Он начал говорить слабым голосом.
Расспрашивал о происходящем и снова впадал в сон или обморок.
Однако сознание стало возвращаться все чаще. Только иногда у него цепенели правая рука и нога, он не мог сделать никакого движения и произнести ни слова.
Иногда он хотел что-то сказать или спросить, но язык отказывался его слушать, он бормотал, издавая отрывистое ворчание и брызжа слюной.
— Паралитический признак… — шептали врачи.
Однако Ленин справлялся с этими приступами. Он начинал говорить и снова свободно передвигался.
Надежда Константиновна заметила, что лицо больного все чаще искажается, он морщит лоб и щурит глаза.
Она наклонилась к нему и спросила:
— Может, ты хочешь чего-нибудь? Скажи мне!
Он показал знаком, чтобы она наклонилась ниже, и прошептал:
— Мой мозг начал работать… Я должен подумать над разными делами… Мне надо побыть одному…
Крупская обрадовалась. Было очевидно, что к Ленину возвращалось здоровье, потому что нуждался в одиночестве, во время которого его разум работал так мощно. Она договорилась с врачами, и раненый остался один в полутемной комнате.
Он лежал с открытыми глазами, глядя в потолок.
Долго оставаясь неподвижным, он, наконец, сморщил лоб и прошептал:
— Мария Эбнер Эшенбах… Да, несомненно, Эшенбах!.. Как это? «Страдание — великий учитель. Оно возвышает человеческие души…» Гм! Гм! Альфред де Вайгн написал когда-то нечто подобное: «Возможно, что страдание есть ничто иное, как самое содержательное времяпрепровождение…»
Он умолк и потер лоб. А потом задумчиво забормотал:
— Кто сказал, что «для улучшения» человеческого вида полезна жестокость, насилие, убожество, опасность, душевные потрясения, погружение в собственное «я»… необходимо все скверное, страшное, тираническое, звериное и обманное в такой же степени, как и все противоположное этому? Кто это сказал? Ах, да! Ницше! Пока все в порядке!.. Страдания и жестокость… Страдания породили жестокость, жестокость порождает страдания… В конце — светлая цель, улучшенный «человеческий» вид… наивысшая форма его существования… Ради этого ни одна жертва не является чрезмерной! Ни одна… А Елена? Золотоволосая Елена в траурной фате?.. Голубые глаза… искаженные, кричащие губы!..
Он застонал и прикрыл глаза.
— А если вся жестокость и страдания закончатся возвращением к прежней жизни? Зачем столько жертв, столько слез, крови, стонов? Зачем погибли Елена и Дора — прекрасная, обнаженная Селами, любовница Соломона, и Софья Володимирова, и маленький Петенька, и этот бледный Селянинов, который нашел меня аж в Татрах?.. Зачем?
Мысли текли быстро, одна за другой, как будто кто-то очень быстрый и ловкий нанизывал бусинки на гладкий и скользкий шнурок.
— Я не уверен… Значит, эксперимент? Попытка? Безумная, жестокая попытка? Ха-ха! Никто на нее не решился: ни предводители французской коммуны, ни Бланки с Бакуниным, ни Маркс с Либкнехтом… Они мечтали… Я — сделал. Я? В деревнях верят, что я Антихрист… Антихрист…
Он замолчал и отчаянно сдавил челюсти.
Подняв глаза, он начал говорить почти во весь голос:
— Не верю, что Ты существуешь и правишь миром, Ты — Бог! Если ты находишься в таинственном крае, подай знак, прояви свою волю, хотя бы — гнев свой! Вот я — Антихрист, глумлюсь над Тобой; бросаю Тебе в лицо отвратительные насмешки и проклятия! Покарай меня или докажи, что Ты существуешь! Докажи! Заклинаю Тебя!
Он долго ждал, прислушивался, водя горящими глазами по потолку и стенам.
— Начерти на стене огненное: «Mane, Tekel, Fares»! Умоляю! Заклинаю!
В комнате царила абсолютная тишина.
Ленин слышал только пульс крови в висках и свое шипящее дыхание.
— Молчишь? — сказал он, сжимая кулаки. — Значит я не Антихрист, но, может, и Тебя не существует? Ты старая, ветхая легенда, обломки бывшей святыни с привидениями?.. Если бы я был обычным смертным и крикнул на весь мир: «Я презираю Тебя, потому…»
Вбежали врачи.
Ленин бормотал разорванные в клочья, перепутанные слова; на губах его была пена; он лежал, свесившись с кровати, неподвижный, холодный.
Недели вновь протекали в борьбе со смертью.
В короткие периоды сознания Ленин с ужасом смотрел в правый угол комнаты, где остались бронзовые крюки от висевших на них когда-то святых образов и широкую полосу, закопченную дымом лампады.
Он что-то шептал. Врачи старались понять упорно повторяемые больным звуки, но это были ничего не значащие и необычные для уст Владимира Ленина слова.
Дрожа и посматривая с опаской в угол, он повторял: