конечно, большие, от карата.
Не знаю, кем надо быть, чтобы грамотно поддержать такой диалог и не скатиться в обсуждение итогов приватизации.
– А что у вас самое дешевое? – спросила я, изображая отважную Одри Хепберн, которая спрашивала у продавца в бутике Tiffany: «А что у вас есть за десять долларов?» Продавец отвечал, что Tiffany славится своим великодушием, и предложил набиратель телефонного номера за $7. Самым великодушным предложением у Graff были сережки-бабочки за €7000. Похожие я носила в детстве.
От вступления в ряды коммунистов-антиглобалистов меня спасла мама.
– Алло, Аленушка, дочка, ты где?! Как дела? – кричала мама в трубку, нарушая музейную тишину бутика. – Аленушка, ты на работе?!
– Нет, я в Третьяковке.
Мне не хотелось ее расстраивать. Пусть поживет еще полдня в неведении, что ее дочь провалила очередной карьерный проект.
– В Третьяковке? Там что, выставка?
– В некотором смысле да.
Это было прелестно. По отношению к слову «Третьяковка» можно было судить о статусе человека, как по ударению в слове «звоните». Мама, бывший научный работник, ставила ударение правильно и знала, что Третьяковка – это такой музей. И не подозревала о существовании людей, которые думали, что Третьяковка – это такой магазин, и вообще не парились по поводу ударений.
– Аленушка, ты голодная? Хочешь, приезжай. У меня обед есть.
– Мам, я перезвоню, хорошо?
Я поблагодарила барышню и рванула к выходу. Охранник с явным облегчением выпустил меня наружу. Правильно, не надо смущать людей, они же подумали, что я пришла их грабить. Принять меня за покупателя было невозможно. Он знает своих покупателей наперечет. По котировкам на фондовой бирже.
Я покинула Третьяковский проезд, выставку антинародного хозяйства. Сразу стало легче дышать.
Вот. Я поняла, в чем дело. Что мне мешало в новой Москве и чего не было в старом добром Милане. В районе Montenapoleone не было ничего демократичного. Это была концентрированная роскошь безо всяких заигрываний с электоратом. Хотите есть – идите в кафе Armani. А здесь, стоило выйти из-под арки Третьяковки, начиналась другая жизнь. В нескольких метрах стоял киоск «Стардогс», сосиски с кетчупом, студенты с пивом, обертки от мороженого.
Я встала в очередь за студентом в красной курточке. И назло всей Третьяковке купила себе датскую сосиску с майонезом.
Если бы меня сейчас увидел кто-нибудь из пула гламурных журналистов, это был бы конец карьеры. После такого публичного падения меня никогда, ни под каким видом не пустили бы на порог журнала «Вог».
Я поехала домой. Не к себе, в съемную квартиру, которая сразу станет задавать вопрос – ну что, Борисова, на сколько еще у тебя денег хватит, чтобы здесь жить? – а к родителям, домой, где пылятся на спинке дивана мои старые игрушки, стоит у окна выгоревший лакированный письменный стол, а в нем шкатулка с коллекцией значков. И Ленин там маленький есть, и «30 лет освоения космоса», и черт знает еще какие замшелые реликвии детства. А на дне записка одноклассника «Алене Б. Я тебя люблю. Олег К.». И цветочек на могилке, нарисованный неумелой детской рукой. То ли объяснение, то ли оскорбление. Или пророчество – вот так к тебе, Борисова, и будут относиться мужчины – я тебя люблю, я тебя и убью.
– Вас что, раньше отпустили сегодня? – спросила мама с порога, не заметив моей перекошенной рожи. Мама не понимала, что у капитализма не бывает приятных исключений. Отпустили пораньше, ха! – это значит, отпустили насовсем.
Мама ушла греметь тарелками на кухню, я заглянула в комнату к отцу.
– Дочка, что-то случилось? – папа кое-что понимал.
Я села рядом, уткнулась ему в плечо, обняла.
Он погладил меня по голове, развернул к свету.
– На работе, да? – Я заморгала часто-часто, чтобы смахнуть слезы, но не удержалась и зарыдала.
– Ну, Аленушка, Аленушка, не надо так. Все наладится, все будет хорошо. Я пойду к маме, а ты тут посиди, успокойся, – папа поднялся с дивана. Он всегда сбегал от женских слез. – Ты справишься, ты же сильная.
– Да я не сильная, пап, я не могу больше быть сильной. – Я схватила его за руку. – Посиди со мной.
– Я на минутку. Ты же знаешь мать, она одна не справится, – сказал он и улизнул.
Я осталась одна. Сняла с дивана меховую белую собаку с черными ушами и спрятала нос в ее свалявшейся, пахнущей пылью шерсти. Не так уж я любила эти реликты из детства – в их наивном дизайне и плохом качестве была какая-то энергия разочарования, утраченных надежд. Когда-то мы были вместе, принимали друг друга с восторгом и открытым сердцем. А теперь я вижу все их недостатки, пятна, проплешины на животе – то, чего настоящая любовь не видит. Я стала другая, а они остались теми же. Они меня еще любили, а я их уже стеснялась. И в этом было мое предательство.
Я отшвырнула собаку. Вот он – источник моей неуверенности. Вот как я выгляжу по сравнению с Настей – убогий блохастый щенок рядом с коллекционным медведем, пошитым из натурального меха норки.
– Я твой журнал читала тут. Ничего не поняла, – сказала мама, когда мы сели за стол. – Слова какие-то иностранные. Вы не можете разве по-русски писать? Отцу тоже не понравилось, правда, Валера?
– Юлечка, я ничего такого не говорил.
– Нет, ты сказал, что тут тебе понятно только одно – что это Алена, твоя дочь, на фотографии!