соответствовало бы мыслящее существо, часть системы, греза о несбыточном?
Отто уравнял красоту и презумпцию смерти. Привел знаменитые стихи Платена[99], продекламировав их с сильным акцентом:
— «Взгляд открывает красоту, рука отыскивает тело, а сердце
— Глагол «источать» здесь абсолютно неточен, — сказал Йерр; тем временем Карл объявлял, что женщины, которых он любил, даже самые аппетитные и молоденькие, все до одной паскуды.
Бож смеялся до слез.
— Бог нас накажет! — воскликнула Сюзанна с видом мстительницы (бордо явно затуманило ей голову). Вслед за чем возжелала подкрепить гипотезу существования Бога своими доказательствами.
— Если Бог — порождение языка, как и мы сами, начала она с искренней убежденностью, — то Он равен нам. Его жизнь зависит от нашей смерти, и если наши мертвецы сменяют друг друга с помощью языка, который составляет наш главный образ, и памяти, которую язык сообщает именам людей, то Он питается нашими призывами, укрепляет себя нашей преемственностью, увековечивает себя через наших мертвецов и через имена наших мертвецов. Таким образом, язык есть то, чем Бог привязывает нас к себе, живя нами до тех пор, пока мы существуем. Ибо, пока мы говорим, а затем умираем, Он живет. Это существование зиждется на голосе молящегося и на звуке его имени, когда мысль о смерти сжимает нам сердце!
Выкрикнув это во все горло, она налила себе еще вина. Йерр шепнул мне на ухо: «Этой прозе необходима бутылка!» Уинслидейл начал восхвалять содомию.
— Если бы мы растянули объем тела в пространстве, сказал он, — его поверхность не достигла бы даже одного квадратного метра. Так отчего же мы не способны совершить оборот вокруг столь ничтожного клочка кожи?
Сюзанна перебила его, размахивая руками.
— Вы, мужчины, все преступники. А язык — живой, сексуализированный организм (Йерр поглядел на нее с испугом), хуже того, он связан с нашей половой принадлежностью. И как только я соглашаюсь пользоваться этим языком, я уподобляюсь вам, становлюсь причастной к вашим преступлениям. То есть к принесению в жертву. Ко всем преступлениям, совершенным теми, кто говорит на нем, или причастной тем, кто действовал от его имени. Ко всем приказам, которым язык придал силу и законность, которые создали целую империю, — иными словами, к любой жестокости, которая, будучи свершенной, упрочила язык и обрела с его помощью свое неоправданное оправдание, — словом, ко всем приказам, что были, есть и будут когда-либо связаны с языком, которым я в данный момент пользуюсь, чтобы говорить с вами!
Йерр снова придвинулся ко мне.
— Что она несет?! — прошептал он.
Бож буквально рыдал от смеха.
— Ничего хорошего из таких вещей не выйдет, — еле проговорил он.
— Случается, что это украшает конец жизни, — ответил Уинслидейл. — Кроме того, есть еще много других причин поклоняться женщинам и почитать прекрасные качества, им присущие.
— Четыре тысячи пятьсот лет тому назад, — сказал Бож, — при Пятой династии, мудрец Птахопет письменно сформулировал правила умения жить. «Насыть чрево своей жены, — написал он, сидя перед своими богами. — Облеки ее тело в одежды, ласкай ее и каждый вечер выполняй все ее желания, ибо это смягчает звук ее голоса и делает честь хозяину дома».
— В легенде о Будде, — сказал Карл, еще более серьезно, — рука женщины отделяет отцов от сыновей, препятствуя тому, чтобы они обнимались или познавали друг друга.
Отто счел уместным пуститься в долгие теоретические рассуждения:
— Матери бесконечно повторяют жесты, которыми сообщаются со своими детьми и которыми их матери сообщались с ними самими; этот непрерывный поток «от матери к матери» идет из глубины веков (отток, по его словам, имеет отношение к мальчикам как к представителям ущербного подвида, более слабого, более подверженного смерти, лишенного возможности иметь потомство) и в точности воспроизводит связь — всемогущую, первобытную, млекопитающую связь, неописуемую, едва ли историческую и такую неличностную, что она может показаться болезненной (ибо нет настоящей матери, но есть материнская связь от матери к матери, всегда болезненная, приносящая страдание, ирреальная, подчиняющая всех женщин, которые попадают под ее гнет), начисто лишенной осознанности и животной, но
Теперь уже Йерр смеялся до слез.
— А ведь верно, — сказал А., — что связь между дочерью и матерью можно назвать, с одной стороны, тесной и удушающей. И отмеченной жестокостью, не имеющей ничего общего с воинственным задором ссор и неурядиц, чисто поверхностных и цивилизованных, которые случаются между отцами и сыновьями.
Йерр буквально захлебывался от смеха.
— Ссоры гуся с гусыней, — стонал он, — или голубя с голубкой, или зятя со снохой. Ссоры козла с козой, кобылы с жеребцом… Нет, это было бы слишком печально!
Элизабет и Глэдис говорили разом, перебивая друг друга.
— Они ревут! — утверждала Э. — Как им это и свойственно!
Коэн попросил отложить этот разговор. Иначе дойдет до
А. снова повторил, что он презирает любовь.
— Любовь — ничтожная малость, связующая две пары глаз, — сказал 3.
— Пустое, извечно нелепое различие! — воскликнул Отто. — Шматок вялой плоти, которая болтается между ногами мужчины. Волосатый бугорок между ногами женщины, с его жадными, зияющими губами…
— Шматок?! — возмутился Йерр.
— Попросту рука, протянутая к ширинке. Вот вам и все вожделение мира, — продолжал О.
— Бесплодный вызов различию, отметившему наши тела, — добавил Р.
— Любовные затеи состоят из случайности в выборе, неумелости в ухаживании, щедрости и блеске при сближении, крушении и неотступном ужасе — в завершении. Это все довольно заманчиво, — сказал Коэн. — И я далек от того, чтобы разделить ваше неодобрение…
— Вы заблуждаетесь, — ответил А., — во всем этом нет ни секса, ни желания. Есть только род страха… <…>
Сюзанна снова возбудилась, начала защищать страсть, любовь, ревность и все прочее.
Йерр шепнул мне: «Она усердствует, как ворона, сбивающая орехи с дерева».
Затем нас попотчевали великолепной копченой пикшей с вареной картошкой.
Коэн высказал мысль — весьма спорную — о том, что лишь жители севера способны говорить грамотно. Он утверждал, что холод
— Старики, родившиеся в Париже, говорят не так уж скверно, — сказал Йерр. И добавил, что лучше всего хранят традиции нашего языка, тщательно соблюдая традиционные его формы, на юге Франции, и это притом, что тамошние жители куда более говорливы, чем в Лотарингии или в бывшей Фландрии.
Но К. его не слушал. Он разносил в пух и прах жару, наготу, солнечный свет, способность к видению, к прозрачности, к единству и правде, отсюда вытекающим. Проклинал тепло, легкость, пар, остроумие, сердечность, южан. Бранил пот, цвет, сиесты. И изменчивые желания женщин, их одежду, их волосы, их запахи.
Сюзанна огласила наши грехи. Это заняло немало времени. Закончила она прегрешениями в болезнях. Но опустила грех хитрости. Потом заговорил Коэн:
— Мы искали в дружбе не противоположность согласию, а нечто вроде прибежища, где нет места пылким чувствам, где все сдержанно, нейтрально, формально, в высшей степени стыдливо, цивилизованно и абсолютно неискренне. Это гораздо ближе к телесному самовыражению, нежели к любовному