с родным дядей перед отъездом на Гражданскую войну о том, на чьей стороне правда и стоит ли идти за нее воевать: «А почему, собственно, ты идешь на войну?» — и свой неуверенный ответ: «Я думаю, что это все- таки мой долг». Вспомнил нотки разочарования в дядином голосе: «Я считал тебя умнее».
И в который раз он вновь спорил с дядей. Тогда, в свои шестнадцать лет, он сделал правильный выбор. И дело было не в том, что он был естественным для юного человека, а в том, что его не покидало ощущение собственной правоты. Он даже пожалел, что не объяснился тогда с дядей до конца, так, чтобы тот его понял. «'Не кажется ли тебе, что правда на стороне белых?' — 'Правда? Какая? В том смысле, что они правы, стараясь захватить власть?' — 'Хотя бы'».
Но на самом деле и тогда, и сейчас Гайто имел в виду совсем другое. Он не пожелал говорить подробнее, немного стесняясь дядиной иронии по поводу своего юного пафоса, однако сегодня без смущения был готов объяснить старику – теперь-то он наверняка старик, – что ощущение правоты это не обязательно то же, что и законное право на власть. Его убежденность была основана на верности тому миру и тем идеалам, которыми он дорожил и которые подвергались разрушению. И если бы у него была возможность начать все начать сначала, то он повторил бы свой путь из Харькова в Париж, не видя другого маршрута.
Однако сейчас, осенью 1939 года, записываться добровольцем в иностранный легион Гайто не торопился. И дело было не в том, что он стал «умнее», как хотел того дядя. Дело было все в том же ощущении правоты, которое покинуло его за последние пятнадцать лет пребывания за границей. Оставляя в юности свой дом, Гайто не видел и не знал другого мира; и этот мир вместе с матерью, с Клэр, с друзьями, с родными харьковскими улицами, с дедушкиным домом в Кисловодске он был готов защищать. Собственно, и воюющих сторон было всего две, и это весьма упрощало выбор. Сейчас противоборствующих сил было куда больше, у каждой из них был свой интерес, и ни одну из них Гайто не мог поддержать с легким сердцем. Единственное ощущение в себе, которое он мог бы определить как безусловное, это было его непримиримое отношение к фашизму. Его подпись под декларацией на верность республике на самом деле была подписью «против Гитлера». Пойти на фронт означало поставить подпись «за». За кого? За Россию, которая считалась официальным союзником Германии? За Францию, которая сдала Чехословакию и, не желая терять реноме, нехотя ввязалась в защиту Польши? За Англию, которая боялась потери колоний? За Америку, которая не без удовольствия наблюдала за «европейской дракой»? За свой старенький автомобиль, который принадлежал хозяину гаража? За маленькую квартирку, которую они снимали с Фаиной на пятом этаже? Кроме Фаины, которая была всегда рядом и которая, слава Богу, была вне опасности, не было у Гайто никого и ничего в тот момент, когда он спросил сам себя: «Чьи интересы ты мог бы без колебания назвать своими собственными?»
Ответ на этот вопрос Гайто найдет только несколько лет спустя. А пока он знал, что согласно французскому закону от 31 марта 1928 года апатриды — лица без французского гражданства — привлекались к отбытию воинской повинности наряду с французами, если они не достигли тридцати лет и не проходили воинскую службу у себя на родине. Таким образом, Гайто, которому к началу войны было уже 36 лет, как и другие бывшие солдаты и офицеры белой армии, служить Франции не был обязан.
В прежние десять лет многие русские эмигранты радовались этому обстоятельству, которое избавило их от обязательного пребывания в военных лагерях. Однако с той поры как Франция вступила в войну с Гитлером, уже сложившееся отношение к воинской службе — «хватит, мы свое отвоевали» — среди эмигрантов стало меняться. Всего за несколько дней апатриды почувствовали себя французами в большей степени, чем они сами о себе думали в предшествующее десятилетие. И даже бюрократическое недоразумение первой недели войны не смогло остудить их гражданский пыл: в эти дни французские префектуры по собственной инициативе арестовывали всех русских поголовно, мотивируя это тем, что на момент вступления Франции в войну СССР, благодаря пакту Молотова — Риббентропа от 1939 года, формально являлся союзником Германии, и, таким образом, любой русский мог представлять собой угрозу для Французской республики. Гайто легко избежал ареста — благодаря осетинской внешности и прекрасному владению арго его давно уже не принимали за русского, а вот некоторые его товарищи по таксопарку, которые сразу выделялись на французских улицах славянскими лицами и неисправимым акцентом, все-таки побывали в участке. Впрочем, через двое суток парижским властям удалось уладить недоразумение, и русских эмигрантов начали выпускать из-под ареста.
Многие из бывших арестантов немедленно отправлялись на призывные пункты, чтобы с оружием в руках доказать свою преданность второй родине. Таким образом, около четырех тысяч русских солдат были включены в регулярные французские войска. Среди них были как те, кто подлежал обязательной воинской мобилизации — мужчины от 20 до 40 лет, — так и те, кто имел право вступить в армию добровольно — лица моложе 20 и старше 40. По этому поводу для русских эмигрантов вышел даже специальный номер правительственного вестника, который сообщал, что лица русской национальности, сражавшиеся за Францию, по демобилизации будут приравнены к французам, но только … в праве на труд. Вскоре среди русских эмигрантов появилась шутка, что француз сражается за «Liberte, egalite, fraternite» — то есть за свободу, равенство и братство, а русский — за «carte d'identite», то есть за вид на жительство. Несмотря на явную горечь этой шутки, правда была в ином: русские эмигранты шли воевать за Францию по велению совести, а не по принуждению обстоятельств. Для многих из них это была первая за многие годы возможность почувствовать себя полноценными членами общества, равноправными гражданами, у которых появились вместе с французами одни и те же горести и стремления. Таким странным и жестоким образом война сблизила часть русской эмиграции с французским обществом. Порой казалось, что со стороны русских энтузиазма в отношении защиты Франции было чуть ли не больше, нежели у самих французов.
Особенно много вопросов вызывало поведение правительства, которое на протяжении десяти месяцев вело «странную войну», как окрестили ее журналисты. Французские части вместе с союзными английскими стояли вдоль линии Мажино (системы французских укреплений) и уклонялись от боевых действий. Еще с сентября 1939 года действовал указ французского командования не вести артобстрел линии Мажино, дабы не вызывать ответный огонь немцев, которые стояли по другую сторону линии. Десятого мая 1940-го немецкие танки внезапно обогнули линию Мажино с фланга и через Бельгию вторглись во Францию. В разговоре с Черчиллем премьер-министр Франции Даладье признался, что у Франции нет никаких стратегических запасов, чтобы вести войну. Французской республике оставалось жить считанные дни.
Война застала Газдановых на юге. Четырнадцатого июня 1940 года в восемь часов утра Гайто крепко спал — накануне он писал всю ночь. Фаина проснулась рано, собираясь купить горячий хлеб к завтраку. Посмотрев в окно на спокойное и ласковое море, она включила радио: оттуда голос главы французского правительства Петена сообщал о том, что вскоре с немцами будет подписан мирный договор и Францию поделят на две зоны: северную и центральную — оккупированную Франкрейх, и южную — не оккупированную Виши.
Фаина вспомнила, как в прошлом сентябре был такой же теплый день, когда по радио доносился голос премьер-министра Даладье с сообщением о том, что Франция вступает в войну. Его слова неслись из распахнутых окон, люди на улице застывали в напряженном внимании. Вскоре начали выть сирены. В сумятице горожане быстро стали обзаводиться противогазами, которые раздавались бесплатно. Правда, иностранцам они не полагались, но при желании вполне приличный экземпляр можно было недорого купить на толкучке. Тогда Гайто отговорил Фаину от этой покупки, посчитав ее бессмысленной тратой: гибель от отравления газом представлялась ему куда менее вероятной, чем гибель при других обстоятельствах, перечислять которые не хотелось, чтобы не пугать понапрасну жену.
И вот теперь, меньше года спустя, по радио орет Петен. Люди слушают его без любопытства, скорее враждебно. Никто даже не понял, откуда выплыл этот странный неврастеник и почему он теперь возглавляет Францию и всех тех, кто не сумел за предшествующие десять месяцев полюбить «Великую Германию» и немецкий порядок. «А противогазы-то действительно не понадобятся… — с горькой усмешкой подумала Фаина. — Вряд ли немцы будут отравлять воздух на улицах, по которым сами маршируют с таким усердием. Они придумают, как всегда, что-то упорядоченное…»
Вернувшись осенью домой, Гайто и Фаина не узнали прежний Париж. По приказу Петена он был объявлен открытым городом, и в столице воцарились паника и хаос; дороги заполонили беженцы, которые