И эта надежда на сбывающийся сон была самым сокровенным из того, что подарил герой своему автору, который на самом деле, как мы знаем, в отличие от повествователя, уплывал в полную неизвестность и навсегда. Николай Соседов рассказал и сохранил все, что хотелось сберечь, и достиг всего, чего хотелось достичь.
Поэтому, как ни приятны были хвалебные отзывы эмигрантских критиков, с большим волнением Гайто ждал реакции тех, кто мог реально оценить автобиографичность и сокровенность его романа. К таким посвященным читателям относился дальний родственник Гайто, известный юрист и публицист, в прошлом городской голова Владикавказа, в настоящем доцент Восточного семинара Берлинского университета — Гаппо Баев. В 1930 году он был едва ли не первым осетином, от которого Гайто получил восторженный отзыв на книгу.
«Мне особенно дорого Ваше внимание, — ответил ему Газданов, — внимание человека, столько знающего и помнящего и для которого то, что я написал в книге, не является пустым звуком и не представляется как результат моей фантазии. Я был рад вашему письму и по той причине, что пишучи по- русски, не зная даже родного языка, я все-таки чистокровный осетин по рождению, и внимание моего почтенного родственника и соотечественника лишний раз подчеркивает мою связь с осетинами и Осетией».
В романе не было ни одного осетинского имени или названия, так что Гаппо Баев был одним из немногих, кто способен воспринять часть повествования, связанную с Осетией Он узнал и намеки на историю дома на Кабинетской, и на боевого деда Саге. Он помнил и Столовую гору, узкие пыльные дороги Владикавказа, роскошные южные сады, манившие своими душистыми плодами, кудахтанье кур за заборами, отдыхающих в тени от раскаленного солнца собак, лениво поднимающих то одно, то другое ухо, когда проходишь мимо…
После письма Баева Гайто еще раз убедился в том, что его книгу должны увидеть на родине, — там ее читали бы иначе. Но думать об этом всерьез он начинал тогда, когда к хвалебному хору, прославляющему роман, присоединяется еще один чрезвычайно весомый голос. Осоргин вручил Гайто письмо из Сорренто.
«Сердечно благодарю Вас за подарок, за присланную Вами книгу. Прочитал я ее с большим удовольствием, даже — с наслаждением, а это — редко бывает, хотя читаю я не мало.
Вы, разумеется, сами чувствуете, что Вы весьма талантливый человек. К этому я бы добавил, что Вы еще и своеобразно талантливы. Право сказать это я выношу не только из 'Вечера у Клэр', а также из рассказов Ваших — из 'Гавайских гитар' и др. Но — разрешите старику сказать, что было бы несчастием для искусства и лично для Вас, если б сознание незаурядной Вашей талантливости удовлетворило и опьянило Вас. Вы еще не весь и не совсем 'свой', в рассказах Ваших чувствуются влияния, чуждые Вам, — как мне думается. Виртуозность французской литературы, очевидно, смущает Вас и, например, 'наивный' конец 'Гавайских гитар' кажется сделанным 'от разума'. Разум — прекрасная и благодетельная сила в науке, технике, но Лев Толстой и многие были разрезаны им, как пилою. Вы кажетесь художником гармоничным, у Вас разум не вторгается в область инстинкта, интуиции там, где Вы говорите от себя. Но он чувствуется везде, где Вы подчиняетесь чужой виртуозности словесной. Будьте проще — Вам будет легче, будете свободней и сильнее.
Заметно также, что Вы рассказываете в определенном направлении — к женщине. Тут, разумеется, действует возраст. Но большой художник говорит в направлении 'вообще', куда-то к человеку, который воображается им как интимнейший и умный друг.
Извините мне эти замечания, м.б. не нужные, знакомые Вам. Но каждый раз, когда в мир приходит талантливый человек — чувствуешь тревогу за него, хочется сказать ему нечто 'от души'. Почти всегда говоришь неуклюже и не очень понятно. А мир — жесток, становится все более жестоким, очевидно, хочет довести жестокость свою до 'высшей точки', чтоб уже освободиться от нее.
Будьте здоровы и очень берегите себя.
Крепко жму руку. А. Пешков.
P.S. У меня был еще экземпляр 'Вечера', вчера послал его в Москву, изд. 'Федерация'. Вы ничего не имеете против? Очень хотелось бы видеть книгу Вашу изданной в Союзе Советов. А. П.».
Доброжелательный отзыв Горького окрыленный Гайто отправил матери во Владикавказ, оставив себе лишь фотокопию на память. Сам же не замедлил с ответом.
«Глубокоуважаемый Алексей Максимович, — пишет он в марте 1930-го, — не знаю, как выразить Вам свою благодарность за Ваше письмо. Признаться, я не думал, что Вы столько читаете и помните, что можете упоминать даже 'Гавайские гитары'. И когда мне говорил М. Слоним: 'О, вы не знаете, Горький все читает' — я думал, что 'все' – это значительные новости литературы, но не мелкие рассказы молодых и неизвестных авторов, особенно печатающихся в не распространенном журнале. Я особенно благодарен Вам за сердечность Вашего отзыва, за то, что вы так внимательно прочли мою книгу и за ваши замечания, которые я всегда буду помнить. Многие из них показались мне сначала удивительными — в частности, замечание о том, что рассказ ведется в одном направлении — к женщине — и что это неправильно. Я не понимал этого до сих пор, вернее, не знал — а теперь внезапно почувствовал, насколько это верно.
Очень благодарен Вам за предложение послать книгу в Россию. Я был бы счастлив, если бы она могла выйти там, потому что здесь у нас нет читателей и вообще нет ничего. С другой стороны, как Вы, может быть, увидели это из книги, я не принадлежу к 'эмигрантским авторам', я плохо и мало знаю Россию, т.к. уехал оттуда, когда мне было 16 лет, немного больше; но Россия моя родина, и ни на каком другом языке, кроме русского, я не могу и не буду писать.
Вы советуете мне, дорогой Алексей Максимович, не быть увлеченным своей собственной книгой и тем, что я ее написал. Эта опасность для меня не существует. Я вовсе не уверен, что буду вообще писать еще, у меня, к сожалению, нет способности литературного изложения: я думаю, что если бы мне удалось передать свои мысли и чувства в книге, это, может быть, могло бы иметь какой-нибудь интерес; но я начинаю писать и убеждаюсь, что не могу сказать десятой части того, что хочу. Я писал до сих пор просто потому, что очень люблю это, — настолько, что могу работать по 10 часов подряд. Теперь же вообще у меня нет матерьяльной возможности заниматься литературой, я не располагаю своим временем и не могу ни читать, ни писать, работаю целый день и потом уж совершенно тупею. Раньше, когда я имел возможность учиться — что я делал до сих пор — я мог уделять целые долгие часы литературе; теперь это невозможно — да к тому же я вовсе не уверен в том, что мое 'литераторство' может иметь смысл.
А то, что я напечатал только за границей, очень обидно, у меня мать живет во Владикавказе и преподает там иностранные языки, французский и немецкий; я у нее один — ни детей, ни мужа у нее не осталось, они давно умерли. Она знает, что я выпустил роман — а я даже не могу ей послать книгу, так как это или вовсе запрещено, или, во всяком случае, может повлечь за собой неприятности. Я не видел ее 10 лет; и я представляю себе, как она должна огорчаться тем, что не может прочесть мою книгу, которая ей важна не как роман, а как что-то, написанное ее сыном. Кстати, я думаю, что книга моя вряд ли может выйти в России: цензура, по-моему, не пропустит.
Когда я только начинал вести переговоры об опубликовании своего романа, я думал о том, что непременно пошлю Вам книгу, но не укажу адреса, — чтобы Вы не подумали, что я могу преследовать какую-нибудь корыстную цель — хотя бы цель получить Ваш отзыв. Но я только хотел подчеркнуть, что если Вы думаете, что здесь за границей в силу политических причин вся литературная молодежь относится к Вам с оттенком хоть какой бы то ни было враждебности — то я не хотел бы быть причисленным к тупым людям, ослепленным и обиженным собственным несчастьем. И еще поэтому же я особенно думал о том, что не напишу адреса. Но потом я узнал, что Вы постоянно переписываетесь с М. А. Осоргиным — и это все изменило.
Простите меня за несколько сбивчивое письмо. Но помните ли Вы, как Толстой говорит о разнице между тем, когда человек пишет 'из головы' и 'из сердца'? Я пишу из сердца — и потому у меня так плохо получается.
Я бесконечно благодарен Вам за Ваше письмо. Желаю Вам – Вы достигли всего, о чем может мечтать самый знаменитый писатель, Вас знают во всем мире – желаю Вам только счастья и еще долгой жизни, и я никогда не забуду Вашего необычайно ценного ко мне внимания и Вашего письма».
С этого момента тайные надежды на издание романа в России приобрели для Газданова конкретные основания и повлекли за собой целый ряд иллюзий о возможности возвращения домой.