В гости зашла мама, я ей налил пива.
— Я горжусь тобой, сынок. Все дети у меня как дети, один ты неудачник, — откровенно заявила она. — А тут смотри-ка, теперь и за тебя не стыдно смотреть в глаза соседям, потому как у каждого из них на лице написано, что он читал сегодняшнюю газету. Дня два эта новость продержится на первой полосе, а потом ты опять превратишься в никчемного неудачника, но все равно неплохо.
Я представляю, как она разговаривает со знакомыми на улице. «Гляньте-ка, это мой сын. Я говорила, когда-нибудь даже из него выйдет толк!»
Еще ко мне зашел Марв — куда уж без него. И Ричи.
Даже Одри нанесла визит — с газетой под мышкой.
В статьях я фигурирую как Эд Кеннеди, двадцати лет от роду, водитель такси. Про возраст я наврал каждой живой душе, бравшей у меня интервью. Единожды солгав, уже не можешь откреститься. Это прописная истина.
На фото я выгляжу так, словно меня пыльным мешком ударили. Зато снимок — во всю первую страницу. Ко мне даже с радио приезжали — интервью записывали. Я все сделал как положено: усадил корреспондента в гостиной, принес кофе. Одна промашка вышла — без молока. Ну не оказалось в доме молока. Парень с радио перехватил меня на пороге, когда я хотел идти в магазин.
Вторник проходит как обычно. Я возвращаюсь с работы и выгребаю из ящика почту: счета за свет, газ, разные дурацкие предложения купить какую-то ерунду или завести еще одну кредитку. А еще — маленький конверт.
Конверт я бросаю на стол вместе с остальным ворохом бумаг и счастливо про него забываю. Мое имя выведено неразборчивыми каракулями — у кого такой почерк, интересно? Задаваясь этим вопросом, сооружаю свой обычный сэндвич со стейком и салатом. Иди, говорю себе, в гостиную и вскрой конверт. Но потом сажусь есть и опять забываю.
Короче, когда я добрался до письма, было уже порядком поздно.
И вот я беру его в руки.
И чувствую… что-то не так.
Нечто струится сквозь мои пальцы.
Я держу конверт, а потом вскрываю его.
Ночь прохладная, как всегда весной.
Меня пробирает дрожь.
Вздрагивая, я вижу собственное отражение в экране телевизора и в стекле семейной фотографии.
У открытой двери похрапывает Швейцар.
Сквозь сетчатую дверь проникает ночной ветерок.
Гудит холодильник.
На мгновение мир вокруг меня замирает, — природа и вещи наблюдают, как я извлекаю из конверта… что?
Старую игральную карту.
Бубновый туз.
В призрачно-приглушенном свете гостиной я стою с картой в руке. И стараюсь несильно сжимать пальцы — словно она может помяться или рассыпаться от неосторожного обращения. На карте накарябаны три адреса — тем же неразборчивым, как курица лапой, почерком. Я медленно и очень внимательно читаю написанное. Стылая жуть ползет вверх по пальцам. А потом проникает внутрь меня, поднимается к горлу и начинает глодать извилины.
На карте три строчки:
Эдгар-стрит, 45. Полночь
Харрисон-авеню, 13. 6 утра
Македони-стрит, 6. 5.30 утра
Приподнимаю занавеску — есть кто на улице?
Пусто.
Чтобы выйти на крыльцо, нужно перешагнуть через Швейцара.
— Кто здесь? — спрашиваю я ночь.
Никто не откликается.
Ветерок начинает дуть в другую сторону, словно застеснявшись, что подглядел. Я стою на пороге. Один. Карта все еще у меня в руке. И я не знаю, кто там живет, по этим адресам. Улицы знаю, а дома — нет.
Удивительнее со мной еще ничего не приключалось, это точно.
«Ну и кто мог послать по почте такую вещь? — проносится в голове. — Что я сделал, чем провинился, как в моем почтовом ящике оказалась старая игральная карта с криво написанными чужими адресами?»
Возвращаюсь на кухню, сажусь за стол. Пытаюсь понять, что происходит и кто прислал обрывок плана моей судьбы — если у судьбы вообще есть на меня какие-то планы. Перед мысленным взором проплывают одно за другим знакомые лица.
«А может, это Одри? — спрашиваю я себя. — Марв? Ричи? Мама?»
Ничего не понимаю.
Внутренний голос подсказывает выбросить карту к чертовой матери — просто швырнуть в мусорный бак и забыть об инциденте. И в то же время одна эта мысль вызывает во мне острое чувство вины.
«Не похоже, чтобы это была случайность», — думаю я.
Швейцар подходит и обнюхивает карту.
«Черт, — вздыхает он. — Я-то думал, пожрать принесли».
Обнюхав несъедобную штуку в последний раз, пес замирает: видимо, размышляет, что бы такого сделать дальше. И поступает как обычно: плетется обратно к двери. Выписывает полукруг и ложится. Устраивается поудобней в шубе из черной и золотой шерсти. Глаза Швейцара безмолвно светятся, но я чувствую их темную глубину. Пес потягивается на жестком старом ковролине.
И смотрит на меня.
А я на него.
— Ну? — спрашиваю. — Чего надо?
«Да ничего».
— Ну и все.
«Ну все так все».
На этом мы завершаем беседу.
А я так и стою с бубновым тузом в руке. И ничего, ничегошеньки не понимаю.
«Ты бы позвонил кому-нибудь, а вдруг?..» — говорю я себе.
Телефон опережает меня и звонит сам. Может, это ответ?
Если трубку прижать к уху сильно-сильно, становится больно. Но я терплю. Слушаю.
Это мамин голос.
— Эд?!
Его я узнаю из тысячи. К тому же она орет, всегда орет в трубку…
— Здравствуй, мамуля.
— Не мамулькай мне, говнюк!
Отличное начало разговора.
— Ты, случаем, ничего не забыл сегодня?
Я лихорадочно роюсь в памяти, но не обнаруживаю подходящих мыслей или воспоминаний. Только карта поворачивается в пальцах и так и эдак.
— Да вроде ничего, ма…