Фетинья что-нибудь поворожит да посоветует.
И вновь таем засобиралась в дорогу. Но теперь и из Кремля не выйти: царь Василий, страшась черни, приказал закрыть кремлевские ворота и разобрать мосты через рвы. Стрельцы у Фроловской башни однако подсказали:
– Ступай к Боровицким, женка.
Боровицкие ворота оказались открытыми: через них пропускали обозы, прибывшие из Холмогор, Вологды и Ярославля. Выпускали же из Кремля лишь дворцовых слуг и приказных людей по государевым делам.
– А тебе по какой надобности, женка? – спросили стрельцы.
Василиса на сей раз не замешкалась, еще дома припасла ответ:
– Недалече, мне, служилые. На Пожар 58за румянами.
– И без румян хороша, – рассмеялись стрельцы. – Проворь назад!
– Пропустили бы, ребятушки, – неожиданно заступился за Василису кряжистый чернобородый мужик с багровым шишкастым носом. – То женка подьячего Поместного приказа Малея Илютина… На-ка для сугреву, ребятушки, – сунул служилым несколько серебряных монет. – Зябко у ворот торчать. В кабак сходите.
– Ведаем Малея Илютина. Добрый человек, – оттаяв, молвили стрельцы. – Проходите.
– Спасибо, служилые, – поклонилась Василиса. Миновав мост через Неглинную и выйдя к Знаменке, спохватилась: надо поблагодарить чернобородого заступника. Оглянулась, но того и след простыл.
Знаменкой не пошла, а повернула к государеву Аптекарскому саду, тянувшемуся от Боровицкого до Троицкого моста по правому берегу Неглинной. За невысоким решетчатым тыном виднелись «пользительные» (целебные) деревья и кустарники, на которые опускался рыхлый снег. Затем потянулись дворы царских стряпчих и стольников, стрелецких голов и сотников, кремлевских архиереев.
Подул ветер – промозглый, напористый. Василиса, хоть и была в теплой телогрее на лисьем меху, зябко поежилась. Надо было шубу надеть, запоздало подумалось ей, ишь какой ветер остудный и знобкий.
У храма Николы Зарайского, что у Троицкого моста в Сапожке, густая толпа прихожан; норовят протиснуться внутрь, но весь храм забит богомольцами. Из открытых дверей вырывается могучий утробный голос дьякона:
– Вору, еретику и богоотступнику Ивашке Болотникову – анафе-ма-а-а!
Василиса вздрогнула, пошатнулась, в ужасе осенила себя крестом; оборвалось сердце, стало жарко, все поплыло перед глазами. А в уши бьет и бьет, корежит душу чугунный грохочущий бас:
– Ана-фе-ма-а-а! Ана-фе-ма-а-а! Ана-фе-ма-а-а!
Ноги подкосились; присела на рундук, заплакала. За
что караешь, господи?! Назвать еретиком и богоотступником ее любого Иванушку?! Отринуть от христовой общины?! Проклясть?! Да как оное можно? Как рука поднялась у владыки Гермогена? Горе-то какое, господи!
Не помнила, сколь и просидела на рундуке. Чья-то легкая, сухонькая рука коснулась ее плеча.
– Вставай, голубушка. Остынешь;
Перед Василисой немощная согбенная старушка с глубоко запавшими выцветшими глазами.
– Бабушка Фетинья? – выдохнула Василиса. – Горе-то, бабушка!
– Обозналась, голубушка, – зашамкала беззубым ртом старушка. – Век Ульяной кличут.
– Ульяной? – будто во сне протянула Василиса. – А мне к бабушке Фетинье надо… К бабушке Фетинье пойду.
Долго шла улицами и переулками, и всюду из храмов неистово и жутко неслось: анафема, анафема, анафема! Тягуче, заунывно гудели колокола, гудели неумолчно и гнетуще. Православный люд снимал шапки, крестился, немея от замогильного звона и зловещих проклятий.
Избенка бабки Фетиньи находилась неподалеку от «Убогого» Варсонофьевского монастыря, в одном из глубоких рождественских переулков. Избенка, ветхая, покосившаяся, притулилась к краю пустынного Бабьего овражка. (К ведунье приходили лишь девицы и женки, приходили тайком от матерей и мужей, зачастую прячась в зарослях овражка.) Старое, шаткое крылечко занесло снегом. Василиса вошла в избу. Сыро, тихо, темно.
– Жива ли, бабушка Фетинья?
Никто не отозвался. Оглядела лавки, залезла на печь, пошарила рукой по полатям. Никого! Печь давным-давно остылая. Голые лавки, голый щербатый стол, одни лишь сухие пучки кореньев и трав висят по закопченным стенам. Ужель преставилась Фетинья?
Повернула было вспять, а навстречу, двое мужиков в овчинных полушубках. Один из них, княжистый и чернобородый (да это же тот самый мужик, узнала Василиса, что помог ей из Боровицких ворот выйти!) недобро молвил:
– Не спеши, женка, дельце есть.
Мамон упредил еще днем: жди гостей ночью. Евстигней поскучнел, заохал:
– Не по нутру мне твоя затея. Как бы в дураках не остаться.
Евстигней умел проворачивать торговые дела, объегоривать, ковать из полтины рубль, но в лихих делах терялся, чувствовал себя робко и неуверенно.
– В убытке не будешь. За Ивашку Болотникова полцарства Шуйский отвалит. Смелей, Саввич!.. Но чтоб Варвара и Гаврила твой шалопутный ни о чем не знали. Сам ночью встреть.
Встретил, указал на подклет старой избы. Мамон и Давыдка тащили Василису чуть ли не на руках: женка висла, падала и тихо стонала.
– Уж не вином ли опоили? – спросил Евстигней, когда женку положили на лавку.
– Зельем сонным. А то б и не привели. Брыкалась, как кобылица, едва уняли, хе.
– По Москве-то как шли? – удивился Евстигней: знал, что ночью все улицы перегорожены колодами и решетками – ни конному, ни пешему не проскочить.
– Не забывай, что я государев палач из кремлевской Пыточной. Грамоткой наделен, – ухмыльнулся Мамон. – Палачу дорога везде открыта, тем паче с женкой гулящей, хе.
Женку тотчас сморил сон; лежала на лавке с бледным, осунувшимся лицом; из-под кики с жемчужными поднизями выбились густые шелковистые волосы. Евстигней долго разглядывал Василису, сопел крупным мясистым носом.
– Давно, поди, не видел женку? – спросил Мамон.
– Никак годков восемь. До сих пор ладная баба.
– Губа не дура, – хохотнул Мамон. – Не сподобишь ли женку? Бывало, горазд был. На себе-то всех баб изъездил
– Буде зубы скалить. Грешно в пост о блуде толковать.
– Попы замолят, хо! Чтоб они делали, коль грешники перевелись. Ни служб, ни казны, ни жратвы. Нагишом бы в алтарь ходили. Вся христова вера на грешнике держится. Ублажи, сказываю!
– Не срамословь, богохульник! – осерчал Евстигней. – В моем доме ни блуда, ни святотатства не потерплю… Нельзя здесь быть женке.
– А где ж? Твои в новую избу перебрались. Запри на замок, никто и не сведает.
– Запереть недолго… А коль орать начнет да в дверь бухать? У меня тут днем людно, приказчики ходят.
– Связать, кляп в рот – и вся недолга.
– Чай, я не разбойник. Все ж она человек, душа христианская.
– Так куда ж? – недоуменно уставился на купца Мамон.
Евстигней помялся, повздыхал и наконец молвил:
– Ну да бог с тобой. Спрячу понадежней, – откинул рогожу с полу, ухватился за скобу крышки. – Тут у меня лаз в подземок.
Спустились с фонарем, пригнувшись, прошли пару сажен и очутились перед низкой сводчатой дверью с пудовым замчищем. Евстигней выудил из темного угла ключ, рука затряслась. Господи, опамятовался он, лиходея впускаю, пожитки снесет. И дернул же черт с Мамоном связаться! Разорит,