доставило ему радость, такую же, как тепло натопленной избы, в которую входишь, отстегнув и отряхнув от снега лыжи. Он осмотрелся. Экраны были мертвы. Откуда-то из соседнего помещения донесся голос Тельпа.
— … я возражаю. Исследования не окончены, результаты не обработаны…
— Прекратим ненужный спор, — проговорил кто-то голосом Комы. — Решение принято. Твоя работа…
— Моя работа не самое главное. Он мой пациент.
— Мой также.
— … в том смысле, как и любой из нас. Но его физическое состояние…
— Тельп, ты работаешь здесь достаточно долго и знаешь, что такие решения не отменяют. Разговоры на эту тему закончены… — Кома говорила спокойно, может быть, несколько громче обычного.
Наступило молчание, потом Корн услышал шаги. Врач вошел в комнату. Щеки его горели, Корн шевельнулся, и тогда Тельп заметил его.
— Прощай, Стеф. Больше мы не увидимся.
— Что-то случилось?
— Ты уезжаешь. Вскоре тебе сообщат официально. Ты был лучшим пациентом, чем я — врачом.
— Не понял.
— Видишь ли, в наше время врачи одновременно и конструкторы, конструкторы рук, голов и воспоминаний. Воспоминаний пациента, разумеется. Мы не только программисты и ремонтники, как было встарь. Сейчас человека можно переконструировать, подправить так, что он сможет полететь на спутники Урана и, командуя автоматами, работать в вечном мраке и космической стуже тамошних штолен, отлично видя и не испытывая холода. Или, допустим, трудиться в морских глубинах без скафандра, словно глубоководная рыба. И быть счастливым… Но с этим труднее. Ты хотел бы быть счастливым, Стеф?
— Считаешь, будет очень трудно?
— Не знаю. Это зависит от тебя тоже. И я хотел бы, чтобы ты знал еще одно. Ты представляешь собой неведомую конструкцию. Медицинский эксперимент.
— Ты уже говорил.
— Да, но я хочу, чтобы ты это понял.
— Эксперимент, мне думается, удачный. Я чувствую себя прекрасно.
— Но ты стал иным. Не таким, каким был, и не таким, как другие люди.
Корн молчал, Тельп внимательно смотрел на него.
— Ты меня понял?
— Не очень. Что значит «иным»? Я этого не ощущаю.
— Не можешь ощущать, потому что не можешь вылезти из собственной шкуры и взглянуть на себя со стороны. А то, что ощущаешь, считаешь естественным. Но со временем некоторые факты убедят тебя в обратном.
— Зачем ты это говоришь?
— Хочу, чтобы ты знал. Ты — человек, а я, как бы то ни было, врач и обязан тебе сказать.
— Это все?
— Предпочитаешь не знать?
'Не знать', — подумал Корн. Теперь-то он уже знал и его желание или нежелание не имело никакого значения.
— В чем состоит… модификация? — спросил он.
— Во множестве небольших корректировок, но прежде всего в том, что ты нестабилизирован. Иначе я поступить не мог. Корн.
— Нестабилизирован?
— Да. И можешь перестать быть неожиданно, вдруг и, возможно, бесповоротно.
— Умереть?
Тельп как-то странно взглянул на него.
— Нет. Не умереть, а просто перестать быть.
— Не понимаю. О чем ты?
— Я обязан был тебе это сказать, обязан, иначе с человеком нельзя. И прости мне хотя бы ты, потому что я мог этого не делать, и здесь мне нет оправданий.
Тельп отвернулся. Корн хотел схватить его за руку, но пальцы соскользнули с гладкой ткани.
— … нет оправданий, — еще раз повторил Тельп, и стена, раздвинувшись, пропустила его. Он вышел не оглянувшись, и, когда Корн кинулся следом, стена уже плотно закрылась и мягко, упруго оттолкнула его.
— Тельп несколько странноват, не правда ли? — услышал он голос Комы и обернулся, но ее не было. — А ты уезжаешь в институт, где будешь работать и жить, как все люди. Это следующий этап адаптации.
— Но он… почему он так странно говорил?
— Возможно, хотел задержать тебя здесь подольше. Он не понимает, что ты не только пациент, но и человек. Ты не можешь неделями жить в изоляции. Тесты, плавание, беседы со мной — это еще не все. Человек должен работать, встречаться с себе подобными, созидать, быть частью человечества. Иначе он начинает думать о том, чего не было, испытывает чувство одиночества и теряет ощущение счастья.
— Понимаю. Но то, что он говорил…
— Говорится многое, и впоследствии об этом либо сожалеют, либо забывают. Не обижайся на него. Это крупный врач, творец, только, как у всех людей такого типа, его нестандартный разум приводит к тому, что он видит мир в искаженном свете.
— Значит, он говорил неправду?
— Нет. Но это была другая правда, его правда. Ведь то, что клетки твоего организма за время твоей жизни совершают несколько десятков делений, а потом жизнь прекращается — тоже правда, но разве из-за этого люди отказываются любить, радоваться солнцу? Он говорил с самим собой, а не с тобой. Корн. Это его, а не твоя проблема.
— А что будет со мной?
— Ты задаешь известный вопрос. Прежде ты никогда об этом не думал? Наверняка думал, просто не помнишь.
Однако он помнил.
Он видел отца, склоненного над бумагами в теплом кругу света от древней настольной лампы. Отец был историком и знал об удивительных вещах, которые уже тогда были прошлым, но еще жили в памяти стариков. Он был историком времен, которые связывали с началом атомной эры, атомными реакторами, испытаниями атомных бомб, времен волнений и надежд. Когда Корн однажды вошел в его комнату, за окном была ночь, пахли левкои, а деревья по другую сторону улицы заслоняли восходящую луну. Перед отцом лежал маленький пожелтевший листок бумаги, покрытый неровными рядами букв, отпечатанных на старой, еще ручной пищущей машинке. Отец поднял голову и, увидев нерешительность сына, сказал: 'Иди, прочти'. Корн не понял тогда этого странного стихотворения, но потом не раз перечитывал его и помнил до сего дня. 'О чем это?' — спросил он тогда. 'Прочти вслух', — сказал отец. Тогда он поднял листок и неокрепшим, еще не вполне мужским голосом, прочел:
Он придет зимой, когда оттепель плавит снег,
Или весной, когда яблоня белеет цветами,
Или летом, когда вечер отдает тепло дня,
А может, осенью, когда листва устилает землю,
И опалит уста
И выжжет очи.
Полыхая жаром солнц,
Обесцветит облака.
И остановит в полете пчелу,
И превратит в уголек муравья,
И испепелит людей,