близорукими глазами. Потом потолок погас.
Корн открыл глаза от легкого прикосновения ко лбу. В комнате снова было светло. На стуле рядом с его кроватью сидела девушка.
'Словно сошла с портрета, — подумал Корн, — с портрета кого-то из старых мастеров, которые видели мир таким, каков он есть'.
— Ты Кома? — спросил он.
— Да. Вот я и пришла.
— Знаю. Ты психолог. Руководишь процессом моей адаптации.
— Можно сказать и так. Но весь этот процесс сводится к беседе, — она говорила спокойно, выразительно, как хороший лектор.
— С чего ты хочешь начать?
— Безразлично. Когда-то ты увлекался астрономией, верно?
— Да. В школе — откуда ты знаешь?
— Считай, что я знаю о тебе очень много и впредь не удивляйся. Договорились?
— Да. До поступления на факультет биофизики я и в самом деле интересовался астрономией.
— Меня порадовало, когда я это обнаружила. С теми, кто по ночам смотрел в небо, легче разговаривать. Они какое-то время находились как бы вне времени. Такое остается на всю жизнь.
— Не понимаю.
— Понимаешь, только не отдаешь себе в этом отчета. Вспомни…
Он хотел сказать, что не знает, о чем вспоминать, но тут ощутил на лице вечерний ветер, веющий с опаленной солнцем пустыни, и вспомнил небо в ярких вечерних звездах. Это было давно, лет десять, может, двенадцать назад: растрескавшаяся дорога, низкие глинобитные мазанки, блеяние коз, а потом равнина и развалины, с которых они смотрели на небо.
— Над пустыней звезды кажутся ближе, — говорил старик с раскосыми глазами, — и поэтому обсерваторию построили здесь. Ночами они смотрели на небо, а утром, когда всходило солнце, спускались в подземелье на отдых. Прошла почти тысяча лет, как они ушли, но и сегодня они жили бы точно так же.
Корн помнил лицо старика. Он вел старую развалюхуавтобус, жевал табак и торговался о цене за проезд. Потом была ночь, и когда они возвращались по шоссе через пустыню, звезды над ней были еще ближе.
— Ты знаешь и о той обсерватории? — спросил Корн.
— Да. Но тогда ты был еще слишком молод и тебе все казалось неизменным, вернее, очень медленно изменяющимся. Так бывает всегда. Если мы начинаем замечать изменения, значит, подходит старость. И тогда дни становятся короче, лето сливается с зимой и следующим летом, а осени и весны мы почти не замечаем.
— Зачем ты все это говоришь?
— Потому что время — твоя проблема.
— Проблема?
— Да.
Он, не понимая, внимательно смотрел на девушку, на ее неподвижные темные глаза и гладкие, собранные на затылке в большой узел волосы. Потом перевел взгляд на ее руки, но увидел лишь два светлых пятна, кисти приобрели четкость, только когда он присмотрелся.
'Как на экране у плохого киномеханика, — подумал он. — Вероятно, что-то неладно с мозгом. Впрочем, хорошо, что я вообще вижу'.
— Сколько тебе лет. Кома? — спросил он.
— Это важно?
— Думаю, да. Ты разговариваешь со мной, словно старшая сестра, которая вводит в жизнь братишку, а ведь, наверно, ты еще играла в песочнице, когда я сдавал выпускные экзамены.
— Я никогда не играла в песочнице, — спокойно сказала Кома, и все-таки Корну показалось, что он ее чем-то обидел.
— Согласен, сравнение не из удачных. Но в любом случае, ты моложе меня. По-моему, ты хочешь что-то сказать. Так скажи прямо и ясно.
Она некоторое время не отвечала, потом улыбнулась.
— Одно я скажу тебе прямо и ясно, Стеф. Наши с тобой беседы — моя работа. Я знаю, что делаю, и нам придется еще немного поговорить, если ты не очень устал.
— Я не устал, и давай покончим с этим как можно скорее. Потом можно будет просто поболтать.
— Вряд ли тебе захочется… Скажи, ты никогда не думал стать космонавтом?
— Конечно, думал. Как и каждый парень моего поколения.
— А будучи взрослым?
— Возможно. Не помню.
Однако он помнил. Это было после высадки на Венеру первой экспедиции. Сидя у телевизора, он видел несметные толпы на улицах, флажки с серебряными эмблемами космонавтов и цветы, цветы, цветы, которые девушки бросали в машины. А в машинах — знакомые по газетным фотографиям лица вернувшихся оттуда. А вот тех, ктовозвратился в металлических ящиках, установленных в грузовых отсеках ракет, не показывали, но они были здесь, незримые, придавая еще большую значимость героизму живых. Он опоздал тогда в кино, потому что передача затянулась, а ему хотелось досмотреть все до конца. Но тогда ему уже было столько лет, что он не мог представить себя рядом с ними. Возможно, он еще сумел бы вообразить себя там, на Венере, выходящим из ракеты в белесые испарения планеты.
— В роли космонавта мне трудновато себя представить, — признался он.
— Экспедиция к далеким планетам, возвращение спустя многие годы…
— Нет, это не для меня.
Она помолчала.
— А имя профессора Бедфорда тебе ни о чем не говорит?
— Нет. Какая-нибудь теорема, закон? А может, я должен его помнить по какому-нибудь съезду?
— Нет. Это было задолго до твоего рождения. Твой отец наверняка знал это имя.
— Так позвони отцу и спроси, если тебе так необходимо.
— Не шути.
— Я говорю вполне серьезно.
— Я знаю, кто такой Бедфорд. Впрочем, неважно, чем он занимался. Он вошел в историю как первый человек, который дал себя заморозить. Он умирал от рака, состояние было безнадежным, его тело охладили, так что в организме прекратились все жизненные процессы. Потом его поместили в герметическую оболочку и погрузили в жидкий азот. Теоретически процесс был обратимым. Но только теоретически… В то время никто не в состоянии был его реанимировать.
— И он согласился?
— Да. Это было его желание. Переждать, пока люди не научатся возвращать замороженным телам жизнь и вылечивать рак. Для него время остановилось.
— Он умер?
— Нет, он по-прежнему ждет. Он находится вне времени, как космонавты, которые летят к Урану или Нептуну. Когда он проснется, Вега переместится на небе и в глубине Космоса разгорятся новые солнца.
Корн смотрел на Кому, видел ее неподвижные глаза и лицо, черты которого становились тем четче, чем пристальней он вглядывался.
— Для него время будет такой же проблемой, как и для меня? — спросил он.
— Да.
Корн понял. Итак, он находится в другом времени. Сколько прошло лет? Не столетий, конечно, а лет, — ведь люди остались такими же, как и он, быть может, немного другими, но все-таки обычными людьми. А может, они иные, только являются ему в таком обличье, которое он знает, в обличье, предназначенном для таких, как он, путешественников, вынырнувших из жидкого азота? А мир изменился, и объективно существующая картина мира иная, чуждая и, значит, пугающая? Он смотрел на ровно светившиеся стены и старался не волноваться.
— Сколько… сколько лет прошло? — наконец спросил он.