поколебать. Пруст как-то написал: «Мы думаем, что больше не любим тех, кто умер… но на глаза попадается старая перчатка — и не сдержать слез». Не знаю, что произошло со мной. Не было никакой перчатки. Он шесть дней как умер. Говоря по-честному, я даже не думал о Рамадине как о человеке, который когда-то был мне близок. На третьем десятке мы заняты тем, что изменяемся.

Чувствовал ли я вину за то, что недостаточно любил его? Отчасти — да. Но не эта мысль сломала стену и впустила его мне в душу. Я, видимо, просто начал вспоминать, проигрывать отдельные эпизоды, свидетельствовавшие, что я был ему небезразличен. Жест, которым он указывает, что я что-то пролил на рубашку, — это, собственно, было в нашу последнюю встречу. Как он пытался втянуть меня в то, чему с таким рвением учился. Сколько он потратил сил, чтобы отыскать меня и сохранить нашу дружбу, когда в Англии он поступил в одну школу, а я в другую. Земляков хватало в любом месте, но он неизменно держал со мной связь.

Понятия не имею, сколько я просидел вот так у огромного окна, отделявшего нас от улицы. Масси сидела напротив, не произнося ни слова, протянув в мою сторону руку ладонью вверх, я ее так и не увидел и не накрыл своей. Говорят, когда мы плачем, душа расширяется, не сжимается. Я плакал долго. Не в силах взглянуть на нее. Отвернулся и вглядывался за грань ресторанного света, в темноту.

— Идем. Идем со мной, — сказала она, и мы поднялись по темным каменным ступеням на платформу.

До поезда еще оставалось несколько минут, мы принялись бродить взад-вперед, до темной оконечности платформы и обратно, в совершенном молчании. Когда подошел поезд, было объятие, поцелуй, исполненный узнавания и грусти, — он распахнул двери в следующие несколько лет. Из громкоговорителя раздались хриплые звуки, и сверху нас озарил свет единственного фонаря.

Значимость некоторых событий и нанесенный ими ущерб не постичь за целую жизнь. Теперь я понимаю, что женился на Масси, чтобы быть ближе к людям из своего детства — в котором я чувствовал себя защищенным и в которое, как оказалось, все еще мечтал вернуться.

Поэтому мы с Масси продолжали видеться — поначалу робко, потом отчасти для того, чтобы восстановить почти любовные отношения нашей юности. Нас объединяла утрата Рамадина. Кроме того, мне было уютно в их семейном кругу. Ее родители рады были моему возвращению к ним в дом — возвращению мальчика (для них по-прежнему мальчика), который долгие годы был лучшим другом их сына. Так что я часто наведывался на Милл-Хилл, в дом, где так часто искал убежища в подростковые годы, где валандался с Рамадином и его сестрой, пока их родители были на работе, — в гостиной перед телевизором, в спальне на втором этаже, где окно заслоняла листва. Даже сегодня я могу пройти по этому дому с закрытыми глазами, раскинув руки точно на ширину вестибюля, делая вот столько шагов, чтобы попасть в нужную комнату, потом еще три вправо, чтобы не наткнуться на низенький столик, и я буду знать, что если сброшу повязку, то окажусь прямо перед фотографией Рамадина в день окончания университета.

Больше мне некуда и не к кому было идти со своей пустотой.

Через месяц после смерти Рамадина его родные получили письмо соболезнования от мистера Фонсеки; мне его позволили прочитать, так как речь там шла о нашем плавании на «Оронсее». Мистер Фонсека удостоил меня нескольких любезных слов (а Кассия — ни единого), а вот о Рамадине говорил как о человеке с яркими научными задатками. Он писал, как они обсуждали историю стран, мимо которых лежал наш путь, — контрасты между природой и рукотворными гаванями, то, что Аден — один из тринадцати великих городов доисламской эпохи, наследие великих мусульманских географов, живших там до пришествия пороховой цивилизации. Письмо было крайне пространным, и стиль Фонсеки остался прежним, узнаваемым, хотя минуло почти двадцать лет.

Испытывая страсть к знаниям, мистер Фонсека с особым удовольствием делился ими. Полагаю, так же делился Рамадин с десятилетним мальчиком, которого я видел на похоронах. Мистер Фонсека не знал, поддерживаю ли я связь с семьей Рамадина, и, наверное, я мог бы его удивить — поехать вместе с Масси в Шеффилд повидаться с ним. Но я не поехал. Все выходные у нас с ней были заняты. Мы вновь были возлюбленными, мы обручились со всеми теми формальностями, на которых настаивают семьи, живущие за границей. На нас навалился груз традиций, хранимых изгнанниками. И все-таки нужно было вырваться, взять напрокат машину и съездить к нему. Хотя на тогдашнем моем жизненном этапе я бы, наверное, оробел перед ним. Я был начинающим писателем, боялся его оценок, хотя, уверен, он вряд ли был бы ко мне строг. В конце концов, естественную чуткость и вдумчивость, залог творческого дара, он прозрел только в Рамадине. Я не считаю эти качества столь уж важными, но тогда почти что считал.

Впрочем, я по сей день не понимаю, почему именно нам с Кассием удалось вырваться из этого мира и выжить в мире искусства. Кассий, например, на публике всегда настаивал, чтобы его называли его громким именем. Я был посговорчивее, вел себя благопристойно, Кассий же вытворял неизвестно что, доводя маститых и влиятельных до белого каления. Через несколько лет после того, как он прославился, его английская школа — сам он ее ненавидел, а его там, скорее всего, недолюбливали — попросила подарить им картину. Он послал в ответ телеграмму: «ДА ПОШЛИ ВЫ МНГТЧ ВСКЛ КУДА ИМЕННО ПИСЬМОМ ТЧК». Он так и остался хулиганом. Всякий раз, узнавая про очередную блистательную и непотребную выходку Кассия, я представлял себе, как Фонсека читает о ней в газете и вздыхает при мысли о пропасти между благопристойностью и искусством.

Нужно мне было все-таки его повидать, этого старого гуру пенькового дыма. Он открыл бы мне иного Рамадина, не того, которого Масси. Но семья ее была разбита горем, мы с ней должны были стать целительной связкой — или по крайней мере заплатой. Кроме того, тогдашние наши желания уходили корнями в более ранние времена, в то раннее утро нашей юности, когда образ ее рисовался колышущимися зелеными ветками. У каждого из нас есть в сердце старый узел, который хочется ослабить и развязать.

Будучи единственным ребенком в семье, с Рамадином и Масси я вел себя так, будто они мне брат и сестра. Такие отношения случаются только в подростковом возрасте, совсем противоположные возникают с теми, кого мы встречаем позднее, — с теми, с кем больше вероятности изменить свою жизнь.

Так мне казалось.

Мы все втроем пересекали невнятные, фактически не нанесенные на карту просторы летних и зимних каникул. Скакали вприпрыжку по вселенной Милл — Хилл. На велотреке воспроизводили великие гонки — вихляли вверх по склону, мчались вниз — и финишировали под щелканье фотоаппаратов. Днем забирались в какой-нибудь кинозальчик в центре Лондона и смотрели кино. Наша вселенная включала в себя электростанцию Баттерси, Пеликанью лестницу в Уоппинге, которая вела к Темзе, Кройдонскую библиотеку, Челсийские бани, Стритемский луг, спускавшийся от Хай-роуд к деревьям вдалеке. (Именно там Рамадин провел часть своей последней ночи.) А еще — улицу Коллиерз-Уотер-лейн, где мы с Масси в конце концов поселились вместе. Все это были места, куда мы с ней и с Рамадином зашли подростками, а вышли взрослыми людьми. Но многое ли мы знали — хотя бы даже друг о друге? О будущем мы не думали. Куда мчалась наша крошечная солнечная система? Долго ли нам предстояло хоть что-то значить друг для друга?

Некоторым из нас в юности удается обрести свои истинные, исконные сущности. Это — осознание того, что зародышем таится у вас внутри, но потом вырастет в нечто большее. На судне у меня было прозвище Майна. Почти мое настоящее имя плюс шажок в воздух, промельк чего-то еще, будто легкая раскачка, с которой ходят по земле все птицы. Причем это ненастоящая птица и ненадежная, голос ее не вызывает доверия, несмотря на широту диапазона. В то время я, наверное, был этакой майной в нашей компании — пересказывал другим все, что услышал сам. Прозвище дал мне Рамадин, совершенно случайно, а Кассий, оценив, с какой легкостью оно вырастает из моего имени, подхватил его.

Никто никогда не звал меня Майной, кроме двух моих друзей с «Оронсея». Когда я поступил в английскую школу, меня стали называть по фамилии. Но если мне звонили по телефону и говорили «Майна», это могли быть только они. Масси тоже иногда употребляла это прозвище, но мое настоящее имя в ее устах звучало натуральнее.

Что касается имени Рамадина, я редко его произносил, хотя и знал. Неужели это знание дает мне право считать, что я почти все в нем понял? Неужели я вправе воображать себе ход его взрослой мысли? Нет. Но в детстве, во время того плаванья в Англию, глядя на море, которое, казалось, не содержит в себе ничего, мы придумывали такие замысловатые сюжеты и истории.

Сердце Рамадина. Песик Рамадина. Сестра Рамадина. Девушка Рамадина. Только сейчас я вижу, как

Вы читаете Кошкин стол
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату