привить им образ жизни, не выросший изнутри их общества; не всё этнографы поймут (ведь по большей части и разговаривают они через переводчика), не всё им и скажут. Или скажут навыворот, искаженно — чтобы не сглазили.
Вот пример. Выдающийся русский востоковед конца XIX в. поехал на Алтай записывать сказки и легенды у местных жителей. А сказок, как наши, у них не было: были обрядовые тексты, присказки, заклинания при родах, перед охотой, при инициации и т. п., и все они могли исполняться лишь в определенных условиях — у того же очага, у лесного костра, на заре, при утренней звезде, — иначе они теряли свой сокровенный смысл, как лечебное растение, собранное не в положенный день и час. И все эти «тексты» содержали магические словесные элементы. Но его высокопревосходительство в горы не полез, попросил местного исправника привести к нему сказочников и песельниц. Исправник сам в горные аилы тоже не отправился, а послал полицейских приставов. Сказочнники и песельницы идти к барину исполнять свои присказки отказались, но, быв сечены, согласились и были все же доставлены к его высокопревосходительству, которому исполнили кое-что — но, характерным образом, пропустив магически значимые зачины и концовки исполняемого. Это выяснилось многими десятилетиями спустя, и пропавшее, конечно, уже нельзя было полностью восстановить.[18]
Случай может показаться анекдотическим, но подобным искаженным «фольклором» буквально полны этнографические и фольклористические сочинения, особенно если это данные, собранные миссионерами. Именно им наука обязана громадной массой собранного, но очень часто — отредактированного материала, и кто знает, как много записанных этнографами мифов является результатом того, что информант небрежно или сознательно искаженно информировал чужака, предположительно враждебного и уже наверняка глупого (не понимает простейших слов!).
Часто этнограф не может договориться с информантом потому, что спрашивает его о понятиях, которых в его языке нет. Ведь даже слово «брат» может означать в языке этнографа одно, а в языке информанта — нечто совсем другое. Или он спрашивает его, что «символизирует» миф, и в конце концов даже может добиться некоего ответа. Другое дело — какова его ценность.
Новейшие «социальные антропологи» многое из этого поняли — но нередко слишком поздно.[19]
Загадки душевной и духовной жизни древнего мира вот-вот уйдут за грань, где уже будут вовсе не понятны новому человеку, Ноmo sapientissimus питаемому всей технологией научно-технической революции. Самое время их попытаться разрешить.
Историческая судьба России ставила нас в течение последнего столетия не раз в такие условия, когда замолкали воздействия, созданные прогрессивной технологией, и человек оставался один на один с первичными психологическими и физиологическими потребностями и побуждениями и, подобно древним людям, был вынужден отвечать на них простейшими реакциями. Наше поколение училось ненавидеть мучителей и предателей и научилось любить и дружить; оно узнавало, что такое бескорыстная взаимопомощь неимущих людей, на фронте и в тылу, и умело везде найти своих. Как древние люди, оно жило со смертью, более ожидая умереть, чем выжить, и делало свое дело.
Нет, мы с вами никогда не жили в мире древности. Сквозь тяготы нашего века мы пронесли все достигнутое историей культуры и знаем, что мир современный не перестает и не перестанет существовать при нас и наших детях, а архаическому человеку не с чем было сравнивать, и он радовался и той жизни, которая у него была. Мы не могли и не можем обрести сознания древнего человека, однако мы имеем в своем распоряжении опыт, во многом аналогичный опыту древних людей и не позволяющий нам их модернизировать. С нашим еще недавним опытом нам легче понять тех, кто жил в таких условиях тысячелетиями от рождения до смерти — хотя, в отличие от нас, сознавая это как естественное бытие. Поэтому — не наша ли обязанность понять, как они мыслили и чувствовали?
Глава 1
Мифологическое мышление
Человеку с самых ранних времен приходилось реагировать на окружающее; целесообразно реагировать, иначе погиб бы индивид и, как и он, погиб бы и вид. Это означает, что человеку с самого начала надо было осмыслять воздействовавший на него мир и в отдельных его проявлениях, и как целое. «Осмыслить» в данном случае означает выявить органическую (динамическую) связь между явлениями: например, явление А вызовет (может вызвать) явление В — отвечай реакцией С. Но прежде чем начнется осмысление явления, возникает эмоция — первичная: комфорт — дискомфорт, более сложные — страх, гнев, радость. Поэтому практическая реакция непременно имеет и эмоциональную основу.
Такая реакция, конечно, доступна и животному. На уровне Homo sapiens нужно уже, так сказать, профилактически сопоставлять связи явлений, еще не имеющих прямого воздействия на меня (на нас), но несущих в себе возможность воздействия. Стало быть, человеку приходилось, воспринимая действующий на него мир, который всегда вызывал у него и определенные эмоции, — давать этому миру известное общее осознание. Человек должен был научиться делать вывод для себя и для своего социума, выделяя общее из отдельного, — короче говоря, обобщать и классифицировать, вырабатывая при этом речевые рефлексы, сигналы второй системы.
Осознание ведь предполагает не одни лишь прямые рефлексы. Мышление на уровне второй сигнальной системы предполагает речевое оформление мысли, а речь состоит не из одного называния, но предполагает и определенную грамматическую структуру, выражающую отношение к денотату: действует ли он (субъект ли он действия) или покоится (субъект состояния), из чего, с чем, на что он действует (каков его предикат), мой он, твой или ничей, или его вообще нет; а если это действие, то завершено оно или нет. Конечно, не следует сводить все эти грамматические категории к категориям формальной логики: сама структура архаичного языка отражает архаичность мышления, а в языке архаического человека могут отражаться категории, представляющиеся нам неважными, а зато не отражаются многие категории, без которых в наше время мы не можем составить высказывания, например нет категории времен и т. п.
Грамматический строй речи предполагает определенную мыслительную классификацию явлений мира и тем самым также определенную ступень их обобщения. И в архаическом словарном запасе тоже, конечно, проявляются обобщения своего рода.
Но при необходимости обобщать наблюдаемые явления — а без этого нельзя построить даже самого простого предложения — первобытный человек сталкивался по крайней мере с тремя главнейшими трудностями: нехваткой языковых средств для выражения общих понятий, [20] недостаточностью критериев для различения разной степени важности связей между явлениями и ограниченностью такой собственной жизненной практики, которая давала бы проверку как самих связей между явлениями, так и их иерархии.
Важно отметить, что языковые трудности первобытного человека отличаются от трудностей ребенка, впервые учащегося языку: ребенок выучивает первые слова со всей их взрослой — в том числе и «обобщающей» — семантической нагрузкой, первобытный же человек должен был сам выразить обнаруживаемое им общее с помощью готовых языковых средств, предназначенных, собственно, для частных, предметных явлений и для непосредственных реакций.[21]
В каждом слове любого древнего или современного языка заложена история как его формы, так и его семантики; техника сравнительного языкознания, примененная к древним и архаическим языкам, а затем и к надежно реконструируемым еще более ранним языковым состояниям, позволяет нам обнаруживать едва ли не уникальные в настоящее время данные о том, какие средства обобщения сведений об окружающем его мире имелись в распоряжении человечества на ранних этапах его развития. Всякое, даже самое логичное современное мнение относительно возможных причин образования мифов в существе своем недоказуемо, потому что мы, казалось бы, не можем экспериментально воссоздать мыслительный процесс древних людей. Но данные языка, с помощью которого только и могли создаваться обобщающие заключения о мире — какими, несомненно, являлись мифы, — эмпирически сравнительно более доступны[22] и к тому же хотя бы отчасти современны созданию