раздраженный популярностью Абеляра, запретил ему читать лекции на территории Франции. На другой день ему доложили, что Абеляр продолжает давать уроки, стоя на корабле, плавающем по Сене, тогда как его слушатели усеяли берега реки. Будучи призван к королю, который гневно вопросил его, как он осмелился нарушить его приказание, Абеляр заявил, что, повинуясь ему, он ораторствует не на земле, но на воде. Последовал новый запрет короля, распространявшийся как на земли, так и на воды Франции, но тогда ему донесли, что Абеляр вновь не прекращает своих речей, которые теперь он произносит, забравшись на дерево: ведь проповедовать в воздухе ему не запретили. Король оценил находчивость и остроумие магистра и сменил гнев на милость, сняв свои запреты. Народная молва сохранила память о необычайной популярности Абеляра, которая якобы и послужила причиной его конфликтов с властями. Но вместе с тем Абеляра вспоминали как чернокнижника и мага, поскольку необычайные ученость и ум побуждали подозревать его в связи с нечистой силой. Подобная интерпретация поведения Абеляра народной молвой имела мало общего с реальностью.
Заключения в монастыре, предписанного папой, Абеляру удалось избежать благодаря аббату Петру Достопочтенному, который предоставил ему убежище — последнее в его жизни. Этот влиятельнейший клюнийский аббат, поклонник таланта Абеляра, оказывал ему всяческое покровительство и по окончании собора в Сансе вступился за него перед папой. После смерти Абеляра Петр Достопочтенный направил Элоизе послание, в котором воздавал должное ее покойному супругу. Он приложил усилия к его реабилитации. «Я, Петр, аббат Клюни, принявший Абеляра как монаха, властью всемогущего Бога и всех святых… освобождаю Абеляра от всех грехов», — писал он, заботясь не только о земной славе покойного, но и о вечном спасении его души.
Но возвратимся к «Истории моих бедствий» как к свидетельству о личности ее создателя.
Многие сообщаемые Абеляром факты не внушают сомнении, другие же даны в односторонней интерпретации. Духовная жизнь во Франции в первой трети XII века изображена вращающейся вокруг фигуры Абеляра. Человек, который подвергся преследованиям, почти неизбежно, может быть, даже невольно, ставит себя в центр событий. Это психологически объяснимо, тем более что у Абеляра было вполне достаточно причин для такою именно толкования происходящего. Отметим другое: каясь время от времени в гордыне, Абеляр отдает должное требованиям жанра исповеди. Но покаяние его и раскаянье только подчеркивают неискоренимость владеющего им чувства собственного превосходства. Это чувство человека, чьи интеллектуальные способности и достижения возвысили его над окружающими, а испытанные им беды не только не могли истребить, но болезненно усилили осознание им своей исключительности. Э. Панофски называет его, едва ли справедливо, «параноидальным гением»17.
И вот один из результатов виденья Абеляром самого себя и своей судьбы. Чтение «Истории моих бедствий» может привести к заключению, что Абеляр был предельно одинок. Прежде всего, и это главное, он не ощущал близости к Богу. По выражению Г. П. Федотова, у него «нет голоса внутреннего откровения», его религия слишком рассудочна, она опирается на знание, а не на субъективную цельную веру, как у мистика Бернара Клервоского. Он ставит знак равенства между понятиями «христианин» и «философ», а истину и разум принимает за религиозные категории. Поэтому в моменты жизненных испытаний Абеляр не ощущает поддержки Бога и после очередного поражения охвачен чувством страшной покинутости, отверженности (desperatio)18. «Желчь с полынью» — таково, по выражению его подруги, господствующее настроение Абеляра. В отличие от Отлоха из Санкт-Эммерама, Гвибера Ножанского и многих других образованных людей, он не упоминает никаких видений, сверхъестественных озарений и иных мистических состояний, — по-видимому, автор «Sic et non» был далек от подобных переживаний. Во всяком случае, если с ним и происходило нечто подобное, у него не возникало потребности поведать об этом.
Но одинок он, если верить Абеляру, и среди людей. В самом деле, в противоположность «De vita sua» Гвибера Ножанского, в «Истории моих бедствий» почти полным молчанием обойдено детство, очень мало сказано об отце Абеляра, еще меньше — об его матери, семье, сородичах; были братья, но мы не знаем даже их имен. (Может быть, эти умолчания — симптом монашеской психологии? Здесь вспоминается, что и Бернар Клервоский стыдился своего горя по случаю смерти брата как проявления недопустимой для монаха «кровной привязанности».) Не поразительно ли то, что в «Истории моих бедствий» нет ни одного упоминания друга? Помимо Элоизы — никого.
Но ведь и Элоиза была для него, по его собственному — правда, запоздалому, ближе к концу жизни сделанному — признанию (впрочем, и она сама с болью отмечает это в своих письмах к нему), преимущественно предметом вожделений и источником чувственных услад, а не равноправным другом. Она его преданно любила, он же скорее только отвечал на ее чувства. Так, во всяком случае, воспринимались ими их взаимоотношения в ретроспекции, после всех пережитых ими несчастий. Любовь Абеляра начисто лишена куртуазности, прямо противоположна культу дамы, и сама Элоиза принимает «правила игры», ей навязанные: она — «рабыня», «наложница», «служанка», низшее существо. У них был сын, и что же о нем сказано в «автобиографии»? «Она родила сына, которого назвала Астролябием». Правда, в конце жизни Абеляр сочинил для сына обширную поэму нравоучительного содержания, составленную из расхожих афоризмов бытовой мудрости и из им самим в том же духе сформулированных сентенций. Эти моральные максимы предельно общи и не ориентированы на личность сына с ее особенностями, которые должен был бы знать заботливый и любящий отец. Восхваляя дружбу, гостеприимство, щедрость, внушая необходимость жить в страхе Божьем, почаще читать Святое Писание, пренебрегать посюсторонним миром, не впадать в гордыню, а также заботиться о своей репутации, Абеляр вместе с тем дает в поэме волю своему пренебрежению к женскому полу; в этом смысле он ничем не отличается от других средневековых монахов. Как замечает Г. Миш, редкое счастье Абеляра — иметь женою Элоизу — не открыло ему глаза на женский пол19. Странным образом, он находит возможным упомянуть здесь, в наставлении сыну, интимные признания Элоизы…
Я не касаюсь переписки Элоизы с Абеляром не только потому, что давний спор специалистов об ее подлинности едва ли может быть окончательно разрешен, но и потому, что эти послания, как кажется, не проливают нового света на характер Абеляра. В то время как письма Элоизы, которая постриглась в монахини после постигшей любовников катастрофы и сделалась настоятельницей монастыря, потрясают силой ее любви и беспредельной преданности Абеляру, последний в своих ответных посланиях старается сохранить дистанцию, остается холодно любезным и в конце концов делает для Элоизы невозможными дальнейшие излияния чувств. В противоположность этому эпистолы Элоизы раскрывают ее собственную индивидуальность20. Более того, есть основания предполагать, что эта по тогдашним временам необычайно образованная женщина была не только ученицей Абеляра, но и, в свою очередь, оказала на него воздействие, ближе ознакомив его с литературным наследием Античности.
Далее, если верить его «исповеди», Абеляр кажется одиноким и в социальном плане. Уроженец Бретани, он не знает бретонского наречия и весьма отрицательно относится к населению родной провинции, давая ему нелестную характеристику: земляки его — bruti, «тупые». Его ученики сливаются в безликую массу. Если имена все-таки названы, то, оказывается, это имена преимущественно врагов и преследователей. Указатель имен к «Истории моих бедствий» был бы почти вовсе пуст, если его освободить от упоминаний древних авторов, героев античной мифологии и библейских персонажей, — они «оттеснили» современников Абеляра и прежде всего его друзей и учеников. Когда с ним случилось несчастье и его кастрировали, наутро, по его словам, к нему сбежался «весь город», но сочувствие клириков и учеников послужило лишь источником острейшего стыда, от которого Абеляр не знал куда деваться. «Куда мне после этого идти? Как показаться народу?» Изъявления дружбы воспринимаются им исключительно как посягательство на его Я. И он постригается в монахи и удаляется в монастырь, хотя увечье не лишало его ни права на церковную карьеру, ни возможности руководить школой. То был акт отчаяния. Лишь впоследствии возобновил он преподавание.
Создается впечатление, что этот философ, на лекции которого на холме святой Женевьевы под Парижем и в других местах стекались, как мы уже знаем, толпы школяров, не одних только французов, но и итальянцев, англичан, немцев21; интеллектуал, слава которого превзошла славу всех современников и среди учеников которого были такие разные люди, как Иоанн