предположения, что виною тому — нездоровая психологическая атмосфера женского монастыря. Однако американский историк Дж. Констэбл, который детально изучил сообщение Эйлреда, ставит под сомнение это толкование, продиктованное, по его мнению, фрейдистскими настроениями иных современных исследователей. Он предпочитает объяснять кровавое насилие над юным грешником заботами монахинь об очищении монастыря от скверны и восстановлении доброй репутации их обители2.
Мне представляется, что обе версии вовсе не исключают одна другую: разъяренные обитательницы монастыря, дав волю своим подавленным инстинктам и сексуальной неудовлетворенности, естественно, были склонны искать оправдания этого чудовищного, даже и по тогдашним стандартам, деяния куда более возвышенными мотивами. Но то, что они принудили произвести эту операцию возлюбленную монаха, не заставляет ли предполагать, что они были обуяны патологическими эмоциями? Можно было позаботиться о своем добром имени без того, чтобы разнуздать кровожадную жестокость и явный садизм.
Подобные зловещие самосуды были частью тогдашней повседневности, и Абеляр, упирая в «Истории бедствий» на такие испытанные им эмоции, как публичный стыд и позор, попрание чести и унижение, а равно ссылаясь на Божью кару, превосходно знал, что конфликты, в которые он то и дело втягивался, могли в отдельных случаях привести и к физической расправе — побиению камнями, линчеванию и сожжению на костре. Инициаторами такого рода расправ могли быть не одни только его высокопоставленные враги, но и разъяренные толпы фанатиков.
Жуткая сцена кастрации юного монаха, изображенная Эйлредом, видится мне как часть того социально-религиозного и нравственно-правового background'a, на фоне которого следовало бы оценивать рассказ Абеляра о постигших его бедах. Сосредоточив все свое повествование, от начала до конца, естественно, на собственной персоне, Абеляр, сознательно или неосознанно, мысленно изолировал себя от той среды, к которой он на самом деле целиком и полностью принадлежал. Отдавая должное его человеческой исключительности и индивидуальности, мы вместе с тем не в праве забывать о том, что он был сыном своего времени.
Ж. Петрарка «наедине с собой»: вновь к спору о методологии изучения истории личности
Глубокое и всестороннее исследование творчества Петрарки, прежде всего его посланий и других прозаических произведений, — вышедшая в 1995 году книга Л. М. Баткина «Петрарка на острие собственного пера. Авторское самосознание в письмах поэта». Я получил возможность ознакомиться с ее содержанием уже после того, как первый вариант этой моей работы был завершен и опубликован. Однако ведущие идеи моего коллеги касательно проблемы личности, положенные в основу этой монографии, сказать по правде, не явились для меня совершенной новостью, поскольку неоднократно были высказаны им в других его трудах.
Напомню: с большой последовательностью Баткин отстаивает мысль о том, что о человеческой личности и индивидуальности как о суверенном субъекте, сознательно творящем свою судьбу и руководствующемся при этом относительно разработанной и принятой в обществе концепцией личности, можно говорить только применительно к периодам Новой и Новейшей истории Европы. Что же касается всех без исключения предшествующих стадий истории, от так называемых примитивных до конца Средневековья, то, по Баткину, на их протяжении отсутствовали как регулятивная идея личности, так и ее конкретные воплощения. Индивид (Баткин противопоставляет понятия «индивид» и «личность» как качественно несоизмеримые) в этих «доличностных» обществах был всецело включен в плотную и всеобъемлющую сеть религиозно-нравственных и социально-правовых нормативов и поступал в соответствии с теми требованиями, какие предъявляли к нему его статус, сословие и группа. По Баткину, было бы тщетно искать понятие «личность» в античном, раннехристианском и средневековом обществах. Самодовлеющая личность возникает, по его убеждению, лишь в складывающемся буржуазном обществе, которое впервые предоставляет человеку свободу выбора собственного поведения.
Эти мысли были четко сформулированы моим коллегой уже в его книге «Итальянское Возрождение в поисках индивидуальности» (М., 1989). Насколько я могу судить, он придерживается их и в своей новейшей монографии. Не намереваясь существенно пересматривать мою главу о Петрарке, я вместе с тем ощущаю потребность высказаться, хотя бы самым кратким образом, относительно методологии, лежащей в основе нового труда моего старого друга.
По утверждению Баткина, Петрарка представляет собой в истории европейской и мировой культуры первое «частное лицо», всецело посвятившее себя словесному творчеству и как бы абстрагировавшееся от какого бы то ни было социального статуса и положения, закрепленного в обществе. Перед нами автор, который в своих эпистолах, казалось бы, характеризует самого себя и сообщает различные факты собственной биографии, но делает это таким образом, что, скорее, скрывает свое индивидуальное Я от читателя, а может быть, и от себя самого. Автобиография Петрарки, в той мере, в какой о ней вообще можно говорить, — продукт сознательного мифотворчества, и докапываться до «подлинной» личности поэта, по сути дела, оказывается безнадежным занятием. Более того, это предприятие и лишено смысла, поскольку личность Петрарки целиком и полностью заключена в сочиненных им текстах.
Констатируя этот неоспоримый факт, Баткин склонен придавать ему эпохальное культурно- историческое значение. Только от Петрарки и ни от кого другого прежде него ведет автор исследования историю европейской личности. Семена, брошенные в культурную почву автором послания «К потомкам», проросли в грядущих поколениях, и у Баткина, по-видимому, нет сомнений в том, что европейский индивидуализм вырос именно на той ниве, которую начал обрабатывать Петрарка.
Но я позволил бы себе в этой связи задать автору вот какие вопросы. Правда ли, что в то время, когда жил Петрарка или несколько позже, в ренессансной Италии не было предпринято других попыток, которые в той или иной мере можно квалифицировать как автобиографические?
Итак, первый мой вопрос порожден недоумением: а был ли Петрарка настолько далек и чужд своим современникам (о чем он неоднократно заявлял), что у исследователя не возникло потребности хотя бы пунктиром наметить тот человеческий и социально-культурный фон, на котором индивидуальный облик Петрарки, возможно, вырисовался бы несколько более отчетливо? В письмах Петрарки неоднократно упоминаются сильные мира сего — папы и кардиналы, герцоги и тираны и иные высокопоставленные персоны, которые, если ему верить, наперебой привлекали поэта к себе, ласкали и уважали его, явно придавая его личности и общению с ней огромное значение, между тем как сам он, коль мы опять-таки примем его слова за чистую монету, нуждался в них несравненно меньше.
Имена современников Петрарки, встречающиеся в книге Баткина, заимствованы из посланий самого поэта. Имена же многих других его современников (в несколько широко растянутом времени), которые принимали активное участие в социально-культурных и политических процессах ренессансной Италии, людей, оставивших нам от этой эпохи существеннейшие свидетельства о том, каков был человек того времени, — эти имена в книге отсутствуют. Вольно или невольно, автор исследования помещает своего героя в разреженное пространство, где тот и пребывает в гордом одиночестве, не получая никаких импульсов из окружающей среды, насыщенной новыми взглядами на мир и на человека.
Надо сказать, что этот метод изолированного рассмотрения творчества мыслителя или поэта вне его контактов со средой был в свое время применен Баткиным в анализе «Истории моих бедствий» Абеляра, что уже тогда вызвало у меня определенные сомнения. Невозможно двигаться от одной «человеческой вершины» к другой, оставляя без внимания весь прочий ландшафт. Я не хочу утверждать, что таков