Восемь человек, Саныч знал каждого по имени. Алевтины и Щурого там не было, Ковальца тоже, Саныч называл имена. Старый Лыков, и Орлов, и другие, Кулаков.
Потом мы пытались разобрать кучу. Они все смерзлись, лежали, спутавшись ногами, руками, раздетые, только в гимнастерках, без верхней одежды. Убиты не в бою, в бою в затылок редко кому попадают. Их выстроили в ряд, плечом к плечу, потом каждому выстрелили в голову. Аккуратно и с большим знанием дела – чтобы сразу и наверняка, чтобы никто не вздумал подняться.
Мы пытались их разобрать. Саныч тянул за мерзлые руки с остервенением, я помогал, и мы оба понимали, что это все бесполезно. Даже если бы мы сумели их растащить, похоронить все равно не получилось бы. Саныч злился, он разделся, остался в новом мамкином свитере с оленями, я расстегнул пуговицы, сначала верхнюю, затем остальные, так было гораздо легче, свободнее.
Через час мы остановились передохнуть. Горло схватили крюкастые шипы, я уже не дышал – хрипел, собирал по подбородку мохнатые сосульки, прилипавшие к пальцам.
– Это бесполезно, – сказал я. – Мы не сможем их расцепить. Нужно растапливать. Бесполезно, Лень, только сами рядом ляжем. Давай убираться потихоньку.
Саныч ничего не ответил, принялся закапывать мертвых. Я тоже. Мы набирали в охапки снег и строили пирамиду, курган, снежный снежный дом, сугроб, из которого торчали в стороны изношенные валенки, пальцы и рукава. Мы почти закончили, как вдруг снова пошел снег, непослушные большие снежинки.
– Опять, – Саныч поймал крупную снежинку, она долго не таяла на ладони. – Они все разные, ты же знаешь?
– Все знают.
– Вранье это, – помотал головой Саныч. – Я в-видел одинаковые. И ч-часто. Все врут, сво-олочи.
– Пойдем отсюда, – сказал я. – Не надо здесь искать…
Язык ворочался плохо, общее замерзание, пальцы не сгибаются, язык не шевелится.
– Надо посмотреть еще, – помотал головой Саныч. – Тут м-могли остаться… Кто-нибудь…
– Никто тут не мог остаться! – я выкрикнул, по-другому разговаривать уже не получалось, слова требовали крика.
– Я хочу там… Т-там м-могли…
Саныч заикался. Он еще что-то говорил, и объяснял и махал руками, прихваченные холодом слова застревали меж зубами и не вылетали наружу. Он пытался натянуть ватник, но руки окоченели и не пролезали в рукава, и я тоже почему-то не мог ему помочь, пришлось подпороть телогрейку подмышками, и она напялилась, села туго и деревянно.
Лицо у него задрожало и задергалось, он снова забормотал, и зашепелявил, а я кивал, и окоченение накинулось резко, поплыло в ноги, надо срочно разогнать кровь. Нет, я радовался морозу. Летом было бы плоше. Холод выстуживал мысли, я чувствовал, как внутри, в голове, в животе, в горле болтается ледяное крошево, распускающее вокруг себя равнодушие и спасение, в холод думаешь по большей части о холоде, а только потом обо всем остальном.
– Идем! – сказал я. – Отсюда! Идем!
Надо идти. Передвигать ноги, ползти, ползти. Остановишься – и все, пристынешь, как та немецкая сволочь, двигаться, двигаться.
– Вперед!
Я побрел наугад. То есть, не совсем наугад, за солнцем. На запад, наверное. Потом, когда Саныч придет в себя, расскажу, что от лагеря шагали на солнце, он сориентируется, поймет, где мы находимся, а сейчас надо просто шагать, левой-правой. Я зацепил его за рукав и поволок, Саныч не сопротивлялся, не упирался особо. Он дрожал, дышал в ладони, покусывал схваченные холодом пальцы, и оглядывался, вести его получалось трудно, между нами и лагерем натянулась звенящая шелковая нитка, она вела нас по кругу, пела надрывом и иногда я видел как натыкаясь на невидимую струну распадаются в искристую пыль снежинки.
Остров не отпускал нас. Я снова запнулся и упал, выставил перед собой руки, и распорол левую об острую щепку, от запястья почти до локтя, кровь не показалась, она спряталась от холода вглубь тела, сделалось щекотно и страшно, потому что я понял – я запнулся совсем не случайно. Там, под уже начинавшим твердеть настом меня ждал человек.
Я не хотел видеть его лицо, я вскочил и побежал, пробивая целину коленями, Саныч отстал, но двигался, старался.
Не знаю, сколько мы бежали, через снег и березы, я остановился только когда почувствовал, что связывавшая нас и остров струна лопнула, и мы брели свободно, цепляясь ватниками за елки и автоматами за ели, шли куда-то, январские тропы спутались у меня в голове, остановились не знаю где, уже совсем в сумерках. Саныч начал молча готовить ночлег. Он разогрелся и двигался уже не так деревянно, только топорик часто из рук выскальзывал, пальцы не держали. Я отобрал топор, стал рубить лапник. Саныч вытаптывал лежку под елкой. Костры зажигали долго, я то есть зажигал, Саныч лежал, зарывшись в хвою и спал. А мне заснуть так и не удалось. Первое время я поддерживал огонь, следил за тем, чтобы не подгореть, а согревшись, стал бояться замерзнуть, а потом я не мог уснуть от страха. Между провалами в сумрак я открывал глаза и видел мертвецов, стоявших в обнимку с деревьями. И всю ночь вокруг нас хрустели равномерные тяжелые шаги, но сегодня их слышал только я.
Саныч проснулся рано, до рассвета. К этому времени я уже плохо соображал от дыма и недосыпа, в голове почему-то переплетались черно-белые ленты и звезды, светившие справа, расплывались в неопрятные желтые круги. Саныч разжег костер и нагрел воды. Попили кипятка, Саныч молчал, в мою сторону не смотрел. Пальцы, которыми он держал кружку, имели нехороший малиновый цвет. Может и обойдется. А может и не обойтись.
Когда расцвело окончательно, двинулись. Я рассказал, что вчера мы шли от лагеря за солнцем, Саныч даже не кивнул, он знал, куда надо идти, так мне, во всяком случае, показалось.
Он продвигался через лес уверенно и определенно, строго придерживаясь направления, не отвлекаясь на неровности местности и буреломы – овраги мы преодолевали всегда поперек, иногда проваливаясь почти по грудь, через бурелом перли так, не разбирая дороги, сворачивая только в самых непролазных