курносом носе, который Егорушке всегда хочется погладить, потому что тот напоминает атласную пуговичку — так носик блестит с утра. Но он знает, что маменька не любит, когда ее трогают за «пимпочку», — можно и схлопотать.
От серебристого макбука исходит нежное голубое сияние. Егорушка дотрагивается до макбука пухленькой ручкой — лэптоп горячий, как бабушкин пирожок, — маменька никогда его не выключает, даже ночью, хотя и имеет в это время самый крепкий и здоровый сон…
Юлия Валерьевна шлепает Егорушку по пальчикам.
— Душенька, сколько раз Вам говорили, не обсаливайте монитор.
Затем маменька рассеянно осматривает Егорушку — цел ли, невредим, нет ли где царапин, ранок, сыпи, синячков, шишечек, не мутны ли глазки, не болит ли чего и не хочет ли он какао с теплым молоком.
Нянюшка ворчит:
— Господь с вами, Юлия Валерьевна, какие какавы в десять утра. Какава в голову ударит, кушать не станет.
— Да ладно вам, Раиса Георгиевна… Ничего ему с чашки не будет.
Егорушка хочет приласкаться к матери, потеребить аметистовый кулончик, который он перед сном всегда сжимает в кулачке и который так похож на лиловую прохладную капельку, но мать упреждает его порыв:
— Егорушка, иди с Раисой Георгиевной, построй из кубиков Зайцева кораблик, я тебе покамест кашку на огонь поставлю.
Маменька поднимается, захлопывает макбук и удаляется, оставляя после себя сладкое облако: обволакивающее, теплое, восхитительное, будто по всем карманам у маменьки распиханы алые вишневые косточки и немного зеленых фисташков. Егорушка любит маменькин вишневый живанши пуще других ароматов. Зимой, когда к концу февраля, во время хандры, Юлия Валерьевна, выливающая на себя по фиальчику в неделю, начинает походить на скляницу с вишневым вареньем, Егорушка бывает в таком восхищении, что иногда даже и лизнет маменькино ухо — за ухом особенно пахнет вишенкой, — ах, ухо оказывается на редкость горьким. Но это вовсе не обидно Егорушке, а наоборот, даже смешно.
Главною заботой маменьки по утрам является кухня — чем накормить Егорушку. Овсянка с медом, манный пудинг с черничным джемом, клубничное пюре с листиками мяты, морковное суфле и творожные битки с крупным, словно живым, изюмом… Какие телеги приносятся по воскресным дням из окея — идут подложки и мешочки с телятиной, колбасами, фаршированными миндалем, разноцветным мясистым перцем, козьим сыром, перепелиными яйцами в крапинку, свежим зеркальным карпом, рябыми, будто со стужи покрытыми крупными мурашами, куриными грудками, короба с мангоджусом, брусничным морсом, финским киселем и водой с чистых горных источников. Но более всего Егорушке хочется шоколадного яичка с затейной фигуркою внутри — если правильно сложить фигурку, то можно собрать фокусный ящик или волшебного индийского йога в хрустальной капсулке.
Всегда, когда каша пригорает, маменька выручает положение припасенным лакомством. Вот и теперь — Егорушка светится от счастья, как блинок: маменька дала ему яичко, две юбилейные петюльки, апельсиновый леденец и насыпала в ладошку бонбошек мэмендэмс. «Ах, какая она замечательная, эта маменька, не то что Раиса Георгиевна, у которой и гречишной пастилки не допросишься!»
Егорушка, решив, что сейчас самая подходящая минута, спрашивает:
— Мамикатавлик?
— Пойдем, Егорушка, ближе к обеду… Раиса Георгиевна, возьмите кубики Зайцева и составьте с ребенком кораблик… У меня, между прочим, дела.
Егорушка знает, что в это время маменька обычно запирается у раковины, якобы чтобы отмыть или подгоревшую кастрюльку, или джезву, упущенную в последний момент. Но на самом деле маменька — тс-с- с! — включает радио и слушает «Шарманку» в исполнении Николеньки Баскова, которую завсегда передают в утреннем концерте по заявкам. Тс-с-с, это маменькин большой секрет. Что-то невероятное происходит с Юлией Валерьевной, натурой спокойной, трезвой и более того — холодной. «Шарманка» не хуже мясорубной машины, перемалывает всю ее тонкую душу в дробь, выворачивает наизнанку, точь-в-точь как вывертывает перчатку опытный портной-кожник, вытягивает жилы и наматывает на коловращающийся стержень — как житель солнечной Италии оборачивает округ вилки непослушную пасту. Никогда не бывавшая в Париже, вполне благополучная и живущая в сытости, только что проснувшаяся, молодая женщина ревет медведицей: «Все так же рыдает шарманка, в Париже она чужестранка-а-а-а». Особенно пробирают «цветы запоздалые». О, она с таким надрывом произносит это «запоздалые», что Егорушка готов расплакаться — так ему становится жалко и маменьку и бедные-бедные цветочки.
Раиса Георгиевна после того, как «ужасная», как она ее называет, песня заканчивается, и Юлия Валерьевна стихает — робко стучится в дверь.
Маменька, только что пережившая настоящую бурю, со следами слез в изумрудных блестящих глазах теперь приходит в себя — выпивает рюмку портвейна и закусывает крупным зеленым виноградом.
— Егорушка не хочет играть в кубики Зайцева… и карточки Глена Ломана раскидал… и доску Сегена… енотов под кровать забросил, шнуровочку порвал, деревянный домик, папенькой построенный, изничтожил, буковки не хочет учить, — говорит: «бяка». Сейчас он в туалетной комнате заперся и на большую кнопку беспрестанно нажимает: ниагарский водопад-с изображают-с.
— Ах, — вздыхает маменька, и видно, как слова нянюшки ее расстраивают. — А впрочем, Раиса Георгиевна, голубушка, возьмите бильярдных шаров в кабинете поболе и положите ему в штанишки. Пусть носит сначала по два, потом по три… Дойдете до семи, остановитесь — Егорушка далее не знает… И не забывайте пошевеливать шары — ему так щекотней, — со знанием дела советует Юлия Валерьевна, выплевывая виноградную косточку в кулак. — А я пойду сосну еще. Притомилась что-то. Разбудите меня к обеду — как потрапезничаем, так мы с Егорушкой в Таврический двинемся. Я ему обещала.
Я про всех детей думаю так, что они чистые бриллианты. Как они смотрят, хмурят лобик, плачут, смеются — все настоящее, волшебное. Если ребенок в отчаянии, то это шекспировское отчаяние, если заливается колокольчиком, то это смех ангела, журчание родниковой воды о щекотливые речные камушки, не менее. Да, не менее.
И вот конечно же напрашивается нечто вроде «да-да, это такие природные брулльянты, коим требуется только умелая огранка, а наш родительский долг и состоит в том, чтобы придать форму этому сокровищу»… Ни фига. Вот смотрю я в зеркало и понимаю, что человек, как Рассея Сибирью, — не шлифовкой драгоценного материала держится. И что эта бриллиантовая жемчужина проболталась изрядное количество лет в мощном организме, ориентированном на коровье мясо и скоромные мысли — как бусина в пустом китайском коробе «дзынг-дзынг».
Нет, определенно — я не бриллиант.
Теперь о главном. О кисах.
Мамочки Таврического сада показывали деткам: «Смотрите, какая киса!» Разомлевшая на солнце рыжая кошка щурилась и лениво потягивалась. Когда она приподнимала голову, даже не открывая глаз, то два ее уха просвечивали молочно-розовым огнем, превращая их в две маленькие лампочки, а передней лапой она делала так: мыр-мыр…
— Посмотри, Наденька, какая кисонька! Кисонька-мурысонька. Она прянички пекла, устала. Не ешь одна, кисонька-мурысонька, поделись с Надинькой! — сказала мама Нади.
— Котик серенький присел на печурочку и тихонько запел песню Юрочке: мяу, мяу, мяу, мяу, мяу, мяу… — сладко замурлыкала мама Юрочки.
— Приди, котик, ночевать, мою деточку качать, я тебе-то уж, коту, за работу заплачу: дам кусок пирога да кувшин молока. Ты уж ешь, не кроши, больше, котик, не проси, — пожурила рыжего кисика мама Кати.
— Как у нашего кота шубка очень хороша, как у котика усы удивительной красы, глаза смелые, зубки белые, — восхитилась мама Никитосо.
— Несчастная кошка порезала лапу, сидит и ни шагу не может ступить, скорей, чтобы вылечить кош- кинулапу, воздушные шарики надо купить! — приплела Хармса тетка в цигейке.