собирались. Вот только сейчас, наверное.
Глава 4
Как прекрасно, когда из дому можно выйти в чем есть! Только резиновые сапоги пришлось надеть вместо тапок, чтобы десять шагов пробежать по снежной каше.
Свой дом на углу Малой Бронной и Спиридоньевского переулка Кира считала лучшим зданием в окрестностях. Конечно, не потому, что он был ярким образчиком московского конструктивизма – конструктивизм вообще не являлся ее любимым стилем, да и разве в архитектуре дело, когда речь о доме родном, – а потому что он был настоящий московский, и не старинный, и не современный, а ровно такой, как следует.
Квартиру в этом доме получил в двадцать седьмом году бабушкин отец. Тогда на крыше был розарий, и солярий, и чуть не павлины выгуливались. Про павлинов бабушка помнила не наверняка, но про розарий с солярием – точно, потому что ее и саму выгуливала на крыше няня, пока отец трудился в Госстрахе, для работников которого и был построен этот дом.
Он был угловой – подъезд, в котором жили Кира и Федор Ильич, выходил в арку на Малой Бронной, а Сашкин и Любин в Спиридоньевский переулок. В детстве они вечно спорили, которая из улиц лучше, и каждый, конечно, защищал свою. Хотя нет, Федор Ильич не спорил, его даже и невозможно было представить спорящим на такие бессмысленные темы.
Прежде чем свернуть за угол, Кира забежала в кондитерскую «Донна Клара», которая пару лет назад открылась в их доме, и купила двенадцать венских пирожных. Уж если супу на ночь наелась и какао напилась, то чего ж бояться «Эстерхази» и «Захера»? Тем более Люба вообще ни от чего не поправляется, в тридцать лет у нее фигура как в девятнадцать, а для Сашки какое-то несчастное пирожное не соблазн – если не захочет есть, то и не будет. И Федор Ильич вряд ли стал фанатом здорового питания несмотря на американскую действительность, нет, не стал точно, он всегда сам определял правила своего поведения, и едва ли это изменилось сейчас. Ну а лишать всю честную компанию венских пирожных ради заботы о собственной фигуре… Это, разумеется, глупость несусветная.
То, что в родном доме и его ближайших окрестностях можно купить пирожные к неожиданному вечернему столу или какую-нибудь бессмысленную, но милую финтифлюшку – они в изобилии имелись в бутике с приятным названием «Брюссельские штучки», – нравилось Кире чрезвычайно.
Ей вообще нравилась нынешняя московская жизнь, несмотря даже на то, что собственное ее в этой жизни положение трудно было считать выдающимся.
Кира вспомнила, как в девять лет Сашка подарила ей на день рожденья хомячка, которого купила в зоомагазине на Малой Бронной – как раз там, где теперь открылись «Брюссельские штучки», – и хомячок этот в первую же ночь прогрыз клетку и убежал, и мама, и бабушка, и Кира, все боялись, что он заберется ночью к кому-нибудь из них в постель, а папа возмущался, как это животное продали вздорной девчонке, не потребовав, чтобы она привела родителей.
Да, «Брюссельские штучки» и «Донна Клара», что и говорить, были в этом смысле безопаснее зоомагазина.
Сашка отперла подъездную дверь по звонку в домофон, как всегда, не спрашивая, кто звонит, и двери ее квартиры тоже были уже распахнуты, когда Кира поднялась на третий этаж.
– Федька! – завопила Кира, увидев, кто стоит в этих дверях. – Федор Ильич!
Она звонко чмокнула его в щеку. Федор Кузнецов был самой надежной гаванью ее детства и юности. Да и не только ее и не только юности – еще когда Кира, Сашка и Люба были новорожденными младенцами, все уже знали, что трехлетний Феденька будет этих девочек защищать от всевозможных невзгод и опасностей, которые их подстерегают в жизни. Неизвестно было еще, в чем эти опасности могут заключаться, но мысль о защите была внушена Федору Ильичу сразу и прочно. Если надо ему было подобные мысли внушать – похоже, он с ними появился на свет. Его и по имени-отчеству с детства именовали именно в связи с этим врожденным качеством.
– Как я тебе рада, если бы ты знал! – воскликнула Кира.
– Я знаю, – ответил Федор Ильич. – По себе.
Она немножко повисела у него на шее и даже ногами подрыгала. Сделать это было нетрудно – и вследствие Кириного куриного роста, и потому что за два года, что они не виделись, Федор Ильич не стал ни ростом пониже, ни в плечах поуже.
– Привет, – сказала Сашка, выходя из комнаты в прихожую. – Мы ее ждем, а она пирожные закупает!
– Просто мне мама только сейчас сказала, что вы все приехали. – Кира протянула Сашке коробку из «Донны Клары». – Держи.
Они все приехали, все разом – как же это здорово! Вся бессмыслица, все уныние сегодняшнего дня исчезли, будто не существовали вовсе, и не верилось уже, что возможна в жизни такая глупая вещь, как уныние.
И Люба была уже здесь – из прихожей Кира увидела, что она стоит в кухне у стола и нарезает квадратиками пирог с капустой. Пирог этот Кира тоже помнила столько же, сколько себя: его пекла Любина мама, и он был прост и совершенен, как все, что тетя Нора делала. Люба в этом смысле была похожа на свою маму в точности.
Если Кира с детства считала Федора Ильича, с киношным пафосом говоря, надеждой и опорой, а Сашка Иваровская – единственным мужчиной, с которым можно говорить без скидки на эмоциональную примитивность, свойственную мужчинам как таковым, то Люба с детства же была в него влюблена. Она чуть не до обморока ревновала его ко всем, кроме разве что Киры, и к Кире не ревновала лишь потому, что ревновать к ней, да еще Федора Ильича, было бессмыслицей совершеннейшей.
Это было Кире абсолютно непонятно. Ну как можно двадцать лет быть влюбленной в человека, который помогал вывозить из подъезда коляску, в которой ты лежала в виде свертка бессловесного? Какая может быть любовь, если вы вместе разрисовывали разноцветными мелками попу обезьяны с памятника дедушке Крылову на Патриарших?
В общем, Любина любовь к Федьке всегда казалась Кире глупой фантазией и следствием ее упрямства, поэтому она ничуть не удивилась, когда та наконец эту фантазию бросила и на двадцатом году своей придуманной любви вдруг взяла да и вышла за жутко богатого немца и уехала к нему в шварцвальдское поместье.
А что должно было удивлять в Любином замужестве? Федька, во-первых, к тому времени и сам женился, во-вторых, уехал в Америку писать диссертацию по математической экономике, а в-третьих, только круглая дура за богатого и порядочного немца не вышла бы. А уж дурой Люба никогда не была – ум у нее был быстрый, хваткий и практический.
Вот когда она ушла от своего замечательного немца к бродячему музыканту – буквально к бродячему, будто из сказки про бременских осла, пса, кота и петуха, – тогда да, было чему удивляться. И причиной такого ее поступка следовало признать только любовь, потому что никаких других причин отыскать было просто невозможно. Музыкальных склонностей у Любы никогда не наблюдалось, так что профессиональную тягу предположить было трудновато, а денег у ее музыканта не было вовсе, да и ничего у него не было, кроме характера, в котором тонкость и чуткость каким-то загадочным образом образовывали, соединяясь, такой стальной стержень, какого и у акулы бизнеса, наверное, не обнаружишь.
Ну а раз причина не в профессии и не в деньгах, значит, логически рассуждая, она в любви.
Кирина логика подтверждалась еще и тем, что Люба жила со своим Саней уже десять лет и родила ему двух мальчишек, один из которых получился похожим на нее, а другой на него, будто по заказу. Мальчишки эти пели в каком-то необыкновенном детском хоре, которым руководил их папа. То есть сама Кира, конечно, не понимала, обыкновенный это хор или нет, но судя по тому, что он вечно находился на гастролях в Европе, его следовало считать по меньшей мере успешным.
В общем, Федор Ильич в Америке, Сашка – куда судьба занесет, Люба тоже странствует со своим мужем и мальчиками – она в этом их хоре еще и администратор, – а Кира хоть и не странствует, но выходит, что видятся они редко. А вот так, как сегодня, все вместе, не видятся почти совсем.
Стоило Кире об этом подумать, как вечер заиграл такими волшебными красками, что она даже зажмурилась от счастья. Детство нахлынуло на нее всеми своими воспоминаниями разом.
– Как там наша Америка? – спросила она Федора Ильича.