неожиданной решимостью.
По-прежнему тихо было на лестничных маршах, сумрачно, мертво, но он уже не видел, не замечал ничего — мысли и чувства, и зрение сфокусировались на том, что должен он увидеть в глубине, за этой беззвучно распахнувшейся дверью…
Странное дело, давно исчезнувший город, от которого после археологических раскопок остались одни только обвалившиеся, поросшие пыльной колючкой ямы на холмах, сыграл в судьбе Сергея такую большую роль.
Он услышал о древней Нисе лет десять назад, мальчишкой в школе. Историю у них тогда преподавал и исторический кружок вел Иван Михайлович Тучкин. Сергей особого пристрастия к истории не питал, учил, что задавали, сверх того никаких книг не читал, не интересно было. Мечталось ему тогда о многом, о чем — он и сам толком сказать не мог. Охватывали душу предчувствия, рвалось куда-то сердце, к жизни рвалось, к тому, что за школой, за детством, впереди, скорее бы туда… Жизнь его звала и манила, хотя не знал он о ней почти ничего. А прошлое казалось мертвым.
Когда же прошел слух, что Иван Михайлович повезет летом членов своего кружка в Ашхабад, на развалины парфянской Нисы, Сергей тоже решил записаться — очень уж хотелось съездить. Тучкин ни о чем расспрашивать не стал, записал и его.
До каникул было еще далеко, и Сергею пришлось, скрепя сердце, высиживать на занятиях кружка и даже по какой-то там теме готовиться и рассказывать. Это было как дополнительный урок, и жило в нем одно только чувство — ожидание, когда отпустят по домам. Что ему было в чужой жизни давно сгинувших людей?..
А вот в Нисе, когда приехали они и гуськом стали подниматься за Иваном Михайловичем по крутому пандусу наверх, а Тучкин, остановившись, сказал про этот самый пандус, как ловко он устроен — атакующие воины становятся открытыми, беззащитными, — вот тут что-то и шевельнулось в душе Сергея. Он себя таким воином представил, вдруг забыл про ребят, про учителя, глянул вверх, на откос стены справа, откуда могли и стрелы просвистеть, и дротики, и камни, и кипятком плеснуть, и горячей смолой, — а на узком пандусе щитом не прикроешься, правый бок открыт, рази под самые ребра. Мгновенную дрожь испытал тогда Сергей и отчаянную решимость — рвануться вперед, проскочить, успеть, пока жив, чтобы живым и остаться.
— А кому удавалось пробиться наверх, для того строители крепости западню придумали — лабиринт: ворвался словно бы в крепость, а куда дальше — неизвестно…
Наверху, на срезе холма, изрытом археологами, было тихо и солнечно, как в степи. И видно было далеко, просторно. Серые ящерки кидались из-под ног. Трава пожухла, пылью покрылась, не притягивала взор. Сама земля тоже была пыльной, рассыпающейся в прах, нетвердой была земля, ненадежной.
Иван Михайлович рассказывал о храмах, которые стояли здесь, о таинственных ритуалах огнепоклонников, о винных хранилищах, о парфянской знаменитой коннице, разбившей войско римского полководца Красса, а Сергей все еще был под впечатлением только что пережитого, с удивлением поглядывал на край среза, туда, где были башни, неприступные для врага. Он будто уже жил в том далеком прошлом и теперь мучительно вспоминал, как все там было, но помнил только этот свой страх и рывок к крепостным воротам…
— …когорты тяжело вооруженных пеших воинов, отряды галлийских всадников ждали появления Марка Красса. И вот он появился. Ропот прошел по рядам римлян: полководец был в черном плаще вместо пурпурного. Суеверные воины приняли это за дурное предзнаменование. Красс заметил оплошность, быстро переоделся, но суеверный страх уже прочно овладел его воинами.
Невидимый жаворонок вдруг завел в вышине свою песню, ребята сразу вскинули головы, стали искать его в белесом жарком небе. Иван Михайлович тоже посмотрел вверх и улыбнулся чему-то.
— Я потом подробнее расскажу о сражении, а сейчас только главное: многотысячная римская армия была разгромлена парфянами, которыми командовал Сурена. Сам Марк Красс погиб. Его сын Публий, бывший во главе галльской конницы, получил ранение и, не желая сдаться в плен, покончил с собой. Больше десяти тысяч римских легионеров были захвачены в плен, их провели через всю страну в Маргиану — это там, где сейчас Мары. По пути они останавливались и здесь, в Нисе… Лишь небольшая группа римлян много лет спустя вернулась к себе на родину. Но это было потом, а пока римская армия переживала позор, который еще никогда не выпадал на ее долю. Послушайте, что писал о судьбе пленных греческий историк Плутарх: «Сурена послал Гироду (парфянскому царю) в Армению голову и руку Красса, а сам, передав через вестников в Селевкию слух о том, что ведет туда живого Красса, устроил что-то вроде шутовского шествия, издевательски называя его триумфом: один из военнопленных, очень похожий на Красса, Гай Пакциан, одетый в платье парфянской женщины и нареченный Крассом, ехал на лошади; впереди него ехали верхом на верблюдах несколько трубачей и ликторов, с фасциев которых свешивались кошельки, а к секирам прикреплены были только что отрезанные головы римлян; позади следовали селевкийские гетеры — актрисы, издевавшиеся на все лады в шутовских, смехотворных песнях над слабостью и малодушием Красса. А народ смотрел на это».
— Так ему и надо! — запальчиво выкрикнул Марат Карабаев. — За Спартака!
Но его не поддержали. Кружковцы сидели молча.
Жаворонок умолк внезапно. Тишина стала тревожной. Пятнистые ящерки поднимались на лапках, смотрели с любопытством, преодолевая страх, и исчезали стремглав.
Причастность к минувшему оживала в душе. Время и пространство заключали союз и Сергея брали в свидетели. Это потом, спустя годы, уже на истфаке, подумал он так, а тогда только непонятное волнение испытывал; то, что было и быльем поросло, входило в него и начинало жить, будоража воображение.
Но что он станет историком, Сергей в то время и не подумал даже.
Толстую тетрадь в белом коленкоре он купил давно, одну только — для школьных своих дел брал обычно коричневые или черные, не такие маркие, — и спрятал до времени, предчувствуя, что сгодится. Иногда доставал, поглаживал ладонью по гладкой чистой обложке, ласкал, но раскрыть не решался, не готов был, время не пришло. А когда пришло, когда «накатило», страницы стали заполняться мелким, убористым бисером — строчка за строчкой. Он эти строчки в себе вынашивал, пока не складывались окончательно, потом заносил в тетрадь почти без помарок.
Это и само по себе было счастьем, и еще потому, что позволяло не думать о Марине. По мере того, как складывались и записывались в белую тетрадь строки, все, что было связано с Мариной, отодвигалось, отходило от сердца, историей становилось, хотя было ближе чем происходившее некогда в Нисе.
За зиму он не встречал ее ни разу. Весной увидел издали. Марина шла с мужем по улице, шла под руку, ей, видно, приятно было с ним идти рядом. Снизу заглядывала она в его исхудавшее, осунувшееся лицо, и в глазах ее светилось счастье. Сергея она не заметила.
А ему вдруг, полегчало от того, что все образовалось, что ей хорошо. Прежде думалось, как она там мается, жалеет, небось, что решилась. А она — вон какая. «Ну и ладно, ну и славно, — подумал он, глядя им вслед. — У каждого свое счастье».
Но горько, обидно было думать об этом.
Время лечило его, лучший из лекарей. Теперь он это знал твердо, цену времени знал, и в этом смысле — лекарском — тоже.
Лето было на исходе, каникулы кончались, и школьный звонок уже позвякивал внутри, напоминал о долге: хватит, мол, отдыхать. Сергей же и не отдыхал вовсе, вымучивал свои строчки, записывал бисером в белой тетради. А в конце августа вдруг поехал в Нису.
Он шел от автобуса над говорливым арыком, выложенным бетонными плитами, между которыми проросла трава, теперь уже желтая от солнца и пыли. День к вечеру клонился, жара спала, но асфальт был мягок, податлив под ногой. Все вокруг пропылилось, посерело, высохло. Одна только вода в арыке жила как бы отдельно от зноя, ледяной казалась, упругой, бодрой по-зимнему. Да она и была такой, он знал это. В тот первый приезд Иван Михайлович поддался на уговоры ребят, разрешил искупаться. Они ринулись в воду, заохали, завизжали, поток подхватил их, понес по гладкому илистому дну к чайхане. Чайхана стояла тогда над арыком, в тени деревьев, они в ней потом с наслаждением, обжигаясь, пили зеленый чай с