казалась она в тот или иной момент. «Божественное чувство беспредельности всей жизни, — замечает Н. Булгаков, — важнейшая черта реалиста Гоголя» [85].
Лирическое слово автора связует воедино судьбу нации и его собственную судьбу. Эта связь не утверждается с пафосом и дидактизмом, напротив, она, словно вопреки воле автора, сама заявляет о себе, то вдохновляя, то пугая, то оставляя с недоуменным вопросом: как рождается эта «непостижимая связь»?
Как же возникает она? Может быть, прежде всего — в момент размышлений над природой русского
Русский путь интерпретируется Гоголем в 1840-е годы если не с оглядкой на то, как обсуждали этот вопрос в современной писателю публицистике, то с учетом полемических позиций тех мыслителей, которые обращались в проблеме России и Запада уже с начала столетия, а затем нашли свое выражение в спорах западников и славянофилов. Как славянофильская, так и западническая позиции казались Гоголю односторонними, он полагал, что «все они говорят о двух разных сторонах одного и того же предмета, никак не догадываясь, что ничуть не спорят и не перечат друг другу. Один подошел слишком близко к строению, так что видит одну часть его; другой отошел от него слишком далеко, так что видит весь фасад, но по частям не видит» (VIII, 262). Однако это суждение высказано в «Выбранных местах из переписки с друзьями», когда позиции славянофилов и западников уже были сформулированы. В «Мертвых душах» Гоголь прибегает к понятию, также достаточно проблемно звучащему в первой половине XIX века. В завершающей главе, где автор демонстрирует готовность дать ответы на многие вопросы, а на самом деле выявляет их открытость, находим суждение о патриотах: «Еще падет обвинение на автора со стороны так называемых патриотов, которые спокойно сидят себе по углам и занимаются совершенно посторонними делами, накопляют себе капитальцы, устроивая судьбу свою на счет других; но как только случится что- нибудь, по мненью их, оскорбительное для отечества, появится ли какая-нибудь книга, в которой скажется иногда горькая правда, они выбегут со всех углов, как пауки, увидевшие, что запуталась в паутину муха, и подымут вдруг крики: „Да хорошо ли выводить это на свет, провозглашать об этом?.. А что скажут иностранцы? Разве весело слышать дурное мнение о себе? Думают, разве это не больно? Думают, разве мы не патриоты?“» (VI, 243).
Воссоздавая суждение категоричное и однозначное, автор противопоставляет ему не столько собственное — иное по оценке — суждение, сколько объемно представленную коллизию жизни. Он вводит в повествование двух эпизодических персонажей — Кифу Мокиевича и Мокия Кифовича. Один, «человек нрава кроткого», предается «философическим вопросам», «семейством своим» не занимается и устраняется от каких бы то ни было действий; другой, «богатырь», действует таким образом, что «в доме и в соседстве всё, от дворовой девки до дворовой собаки, бежало прочь, его завидя» (VI, 244). Этот фрагмент и обрамлен упоминаниями о патриотах, которые опасаются, как бы об «отечестве» не была произнесена та «горькая правда», о которой могут узнать «иностранцы». Тема богатырства уже была заявлена в поэме. Здесь она предстает в явственном пародийном освещении. Но в рассказе о двух странноватых персонажах можно также увидеть пародию и на уединенное философствование, на кроткое приятие всего, что выпадает человеку на долю. Между тем смирение, кротость — как освященные христианством нравственные начала жизни — культивировались с давних пор и отечественной культурой. Оказывается, и смирение, и богатырство могут скомпрометировать себя, утратив чувство меры и осознанную цель.
«Кто же, как не автор, должен сказать святую правду?» (VI, 245). Художник наделяется способностью, доступной далеко не всем мыслителям, — предчувствовать возможные последствия благих идей. «Глубоко устремленный взор» писателя провидит и духовные ресурсы нации, и владеющие ею «страсти».
Гоголевское восприятие России, ее пути сближается с позицией А. С. Хомякова, основоположника славянофильства, выделяемого Гоголем среди его единомышленников. Примечательно, что близость проступает именно в художественных текстах. Поэтическое, а не публицистическое слово Хомякова оказалось наиболее диалектичным. Он создал два стихотворения «России» (1839 и 1854). В последнем и нашла выражение та славянофильская позиция, которую вряд ли разделили бы «патриоты», упомянутые в гоголевском тексте:
Уже отмечалось, что к концу поэмы мотив дороги, заявленный с самого начала, приобретает масштабность и символическое звучание. На бричке въехал Чичиков в губернский город, на ней же, хотя и спешно, но добротно отремонтированной, он уезжает. Непритязательная бричка героя преображается в «птицу-тройку». Как это происходит?
Вначале перед нами — «столбовой путь», по обеим сторонам которого «пошли вновь писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни…» (VI, 220). Фраза, начатая таким образом, оказывается чрезвычайно длинна. Она вмещает в себя всю обыденную прозу жизни — то, что открывается взору невольного путешественника: «городишки, выстроенные живьем, с деревянными лавчонками (отметим уменьшительную, с оттенком пренебрежительности форму слова. — Е.А.), мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой…» (там же). Взгляд здесь же фиксирует «неоглядные поля», «пропадающий далече колокольный звон», «горизонт без конца» (там же). В этом контексте и появляется принципиальное для гоголевской поэмы и уже встречающееся наименование — «Русь» — как определяющее изначальную форму и существо России. «Из чудного прекрасного далека» автор видит